Шрифт:
Интервал:
Закладка:
5) Точно так же она разнервничалась – и сказала нечто такое, что не согласовывалось с другими ее словами, – когда я спросил ее, не надевала ли она макинтош Роберта, выходя на улицу.
Теперь, с учетом «признания» Роберта, все эти моменты поддавались новой, более невинной интерпретации, а именно: Джанет знала о том, что Освальд вернулся, и подозревала, что Роберт убил его, но больше всего тревожилась о том, как бы следствие не установило ее роли в сговоре относительно мнимого самоубийства Освальда.
Но тут (6) происходит история с глиняной головой. В своем «признании» Роберт элегантно обходит этот вопрос, он говорит, что использовал Джанет «как слепое орудие, когда ему понадобилось выяснить, действительно ли это Финни взял голову Освальда». Однако если Джанет была не более чем «слепым орудием», если она еще не знала, кем был убитый, то почему она спровоцировала Мару сделать голову Роберта? Откуда она могла знать, что убитый чертами лица напоминал ее мужа и что таким образом легче будет заставить Финни повторить его действия той ночью? Это и был тот главный вопрос, который я решил в то время не задавать ей.
Но еще более компрометирующим было (7) неожиданное признание Джанет, что Финни ее сын. Во-первых, полиции не удалось получить даже намека на доказательство того, что это правда. Во-вторых, если бы даже это было правдой, то невозможно вообразить, чтобы такая гордая женщина, как Джанет, могла в этом признаться – разве что в отчаянной попытке избежать еще более серьезной ситуации, когда над ней нависла смертельная угроза. Она и в самом деле сделала такое признание, когда не было другого способа выйти из трудного положения, чтобы придать вес своему объяснению, будто бы весь фокус с глиняной головой был придуман для защиты Финни. Я просто не мог поверить, чтобы женщина с характером Джанет могла сделать такое страшное признание только для того, чтобы защитить Финни или даже своего мужа, защитить кого угодно, но не себя. Больше того, по собственным показаниям Финни, именно Джанет не велела ему отвечать на вопросы полиции.
Все это указывало на соучастие Джанет в преступлении, но не доказывало, что именно она нанесла смертельный удар. С другой стороны, по моральным соображениям, я уверен, что Роберт этого не делал; значит, если принять это на веру и, кроме того, обратиться к таким уликам, как кровь на макинтоше и т, п., это должна была сделать Джанет.
Я убежден, что несмотря на самые серьезные мотивы, которые Роберт перечисляет в своем так называемом «признании», у него была серьезнейшая причина оставить брата в живых. Здесь мы подходим к основе основ этого дела – поэзии Роберта.
Я начал понимать это в тот июньский день, когда впервые встретил Роберта Ситона. Об этом говорили и мимолетно брошенная коротенькая фраза о курах, у которых «всегда какой-то неприкаянный вид»; и следы заброшенных увлечений; и тоскующие глаза человека, которому все наскучило; и страдальческое выражение на его лице, когда Джанет заговорила об эпической поэме о войне 1914 года, которую, как все думали, он писал многие годы, но следов которой я не обнаружил ни в одной из его черновых записных книжек; и, наконец и прежде всего, его интерпретация сказки о Спящей Красавице. «Вы никогда не задумывались, почему она все-таки осталась в своем дворце, что ее там удержало? Думаю, это были розы, а не колючки». И – «королева убрала все прялки». Типичный фрейдовский поворот: в классической сказке их прячет король; Роберт таким образом выражал свою подсознательную обиду на Джанет, свой внутренний протест против нее, против Плаш-Мидоу и всего, что с ним связано, потому что они лишили его творческой силы, и он перестал писать стихи.
В итоге «бедняжка принцесса с ума сходила от безделья, ей ничего не оставалось, кроме как предаваться мечтаниям и восхищаться собственным отражением в розах». Этой бедной девочкой-принцессой была его Муза. И, что еще важнее, Реннел Торренс, в порыве ярости выкрикивая обвинения в лицо Роберту, выразился так: «Придет день, и с тебя спросится за твой талант, за то, как ты им распорядился. И тогда тебе придется держать ответ. Но что ты скажешь? – Я похоронил его, Господи, похоронил под ворохом роз». Реннел очень хорошо знал, что Роберт многие годы ничего не писал.
И потом Роберт продолжил свою мысль, сказав: «Я не верю в прекрасного принца. Он так и не пробрался сквозь заросли; для этого нужно было быть Чудовищем». И вот, откуда ни возьмись, появилось Чудовище – Освальд Ситон. Роберт воспользовался шансом: он получил возможность расстаться с Плаш-Мидоу (с совершенно спокойной совестью, потому что Освальд был его законным владельцем), вырваться из столбняка, из каталептического транса, в который погрузилась в этом доме его Муза; вернуться к условиям, какими бы суровыми они ни были, которые когда-то позволяли ему творить. Убить Освальда для него значило покончить с последним шансом освободить в себе творца, созидателя.
Но как, как мне убедить в этом Блаунта? Он исключительно умный, талантливый человек и мыслит довольно широко; но как может сотрудник Скотланд-Ярда, да и вообще любой не творческий человек понять, что движет художником, какая непредсказуемая сила заставляет его обрекать самого себя и своих близких на нищету, унижения, подчиняться случайным капризам или невыносимой рутине во имя того, чтобы выжать несколько драгоценных капель бессмертия?
Я и сам некоторое время заблуждался, обманутый отсутствием у Роберта интереса к убийству. Я принимал это за невиновность, и он, конечно, не был повинен в самом акте убийства. Возможно, будучи человечным по натуре, он получал определенное удовлетворение от собственного альтруизма, помогая Джанет заметать следы ее преступления. Но огромные перемены, которые произошли в Роберте Ситоне после моего первого посещения Плаш-Мидоу в июне: бросившиеся мне в глаза живость, энергичность, приподнятость, какая-то светлая ясность, – были результатом того, что он снова стал писать стихи.
Как он говорит, по иронии судьбы это было результатом смерти Освальда – и главным для него результатом. А тот факт, что он наконец вновь был занят работой, для которой был предназначен самой природой, и что он знал, как это прекрасно, – позволял ему чувствовать себя невероятно отрешенным от окружающего мира и происходящих в нем событий; в разговорах с Блаунтом и со мной он казался умным, но сторонним наблюдателем. По сравнению с поэмой, которую он создавал, следствие по уголовному делу было незначительной помехой – игрой, для участия в которой у него теперь доставало энергии и в которой он принимал участие с некой бесстыдной легкостью, почти получая от нее удовольствие.
Кульминации эта игра достигла в той точке, когда Роберт сделал вызывающее, но в буквальном смысле точное заявление: «Я готов поклясться под присягой, что не видел Освальда живым после его исчезновения десять лет назад».
Не стоит преувеличивать: Роберт не вел себя безответственно. Просто на некоторое время социальная ответственность отступила перед более насущным долгом: он должен был заняться тем, что предначертано ему Отцом Небесным. И если порой казалось, что Роберт относится к смерти Освальда с эдакой игривой небрежностью, – то только потому, что он вел себя, как человек, приговоренный к смерти и смотрящий на мир остальных людей словно на нечто совершенно нереальное. Потому он заслуживает известного снисхождения.