Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К более сложному пониманию окружающей нас сложнейшей действительности мы оказались не подготовленными. Учились, учили других – а сами встретили беду неучами.
9
Маршак – один из наиболее энергичных, настойчивых и трудолюбивых людей, каких я видела в жизни. Когда входил он, бывало, в редакцию, – навстречу начинали, чудилось мне, шевелиться страницы всех рукописей на всех столах! Такую мощную излучал он энергию! Уставать рядом с Маршаком было неприлично, потому что сам он, казалось, не уставал никогда. В пятом часу утра, после целодневной и вечерней непрерывной работы, он мог попросить кого-нибудь перечесть вслух страниц десять рукописи, чтобы еще, и еще, и еще раз проверить, в самом ли деле шутливый диалог удался смешным, не затянуто ли описание природы на третьей странице, должно ли при переходе от одной мысли к другой стоять “но” или “однако”, всюду ли ритмическое ударение совпадает с логическим, что больше соответствует речи героя, его социальной принадлежности, его душевному складу – если он ответит на вопрос собеседника “нет” или “нету”? Пустяков для Самуила Яковлевича не существовало: в книге все важно: каждое слово, каждый печатный знак, ширина пробела между строчками.
Среди чиновничьих отмелей, идеологических бурь, под окрики непрерывно сменяющихся высоких начальников, в которых неизменным оставалось одно: абсолютная чуждость порученному им делу, вел он наш корабль, как и положено капитану, маневрируя, пользуясь стратегией и тактикой. На официальных совещаниях, съездах и пленумах – хитрил, лукавил, лавировал, лишь изредка давая волю правому, но пагубному для защищаемого дела, гневу; в редакции же, перед нами, учениками, взрывчатость и нетерпеливость характера сдерживал далеко не всегда. Нам, его помощникам, беспощадно от него доставалось. Работая по 12–14 часов в сутки, требовал он того же от нас и не особенно-то учитывал такие мелочи быта, как маленькие дети, болезни, разводы, браки, коммунальные квартиры, теснота и пр. О выходных днях мы и понятия не имели. От каждого из нас ожидал он полноты самоотдачи, и хотя в издательстве, разумеется, были и художественный редактор, и техред, и корректоры, отвечали перед Маршаком за каждую книгу – и за ее макет, и за иллюстрации, и за опечатки – старшие редакторы, мы. Самуил Яковлевич учил, что черной работы в литературе не существует, что даже нумеровать страницы нельзя механически. Название ли, подпись ли под фотографией, разбивки ли на главы, любой подзаголовок – все требует напряженного внимания, изобретательности, слуха, вкуса, меткости – не менее, чем стихотворная строчка. В каждую корректуру каждой книги (а корректур нам давалось три) он вникал так, словно читает текст впервые, хотя читал его еще в рукописи десятки раз, а иногда страницами знал наизусть. А потому, случалось, и уходили мы из Дома Книги на Невском или из кабинета Маршака на углу Литейного и Пантелеймоновской лишь с первым робко-дребезжащим звоночком утреннего трамвая. Синтаксическая оплошность или даже простая опечатка воспринималась им как катастрофа, количество же рабочих часов в счет не шло. Маршак утверждал, что в детской книге недопустима ни одна опечатка, и имел прескверную способность открывать новоизданную книжку именно на той единственной странице, где эта единственная опечатка наличествовала.
Иногда, оборачиваясь назад, вспоминая груды машинописных, а то и рукописных страниц, полосы гранок, кипы версток и сверок, эти дни и ночи, эти месяцы и годы труда, да еще раздражительность, вспыльчивость, а подчас и несправедливость пере-переутомленного учителя нашего, вспоминая постоянное неудовольствие паразитического начальства, я понять не могу, как мы выносили всё вместе: труд, бытовую неустроенность, вечную спешку, маршаковскую придирчивость, тычки и пинки московских хозяев? И не только выносили – вопреки всему – любили нашу несносную жизнь. Наверное, любили оттого, что ощущали свой труд плодотворным, и еще оттого, что были тесно, неразрывно дружны. Не знаю, как на войне, в окопах, но “в тылу” такая дружба возникает только в совместной работе – когда приходится и выручать друг друга, и щедро помогать, когда формально отвечает за работу один, но не одинок он в добровольных помощниках. К тому же в редакции было весело. Да, придира Маршак иногда до слез доводил нас своими ненасытными требованиями, но какие что ни день он сочинял эпиграммы! одну виртуозней и смешней другой! И один ли Маршак! Каждый день, по несколько раз в день, в комнатушки нашей книжной редакции заявлялись из соседних комнат, из редакций журналов “Чиж” и “Еж” такие мастера эпиграмм, шуточных стихов, пародий и фарсов, как Ираклий Андроников, Олейников, Хармс, Шварц, Заболоцкий, Мирон Левин. Их издевательским объяснениям в любви (каждой из нас по очереди, но при всех!), их лирико-комическому стихотворству, их нравоучительным – навыворот! – басням, их словесным и актерским дурачествам не было конца – и слезы смеха легко смывали с наших душ и щек горечь обид и усталость.
Андроников изображал Владимира Васильевича Лебедева, Маршака, Чуковского, знаменитого дирижера Штидри, Алексея Толстого, Эйхенбаума, или Качалова, или нашего курьера – гениально; иного слова не подберу. “Оды” Олейникова были злы, но неотразимо пленительны. Смех до упаду возвращал нам силы. Унынию в редакции не было места. Неудачи, радости, ссоры, огорчения случались, а вот уныния – не помню. Маршак:
Берегись Николая Олейникова,
Чей девиз: никогда не жалей никого!
Олейников:
Маршаку позвонивши,
Я однажды устал,
И не евши не пивши
Семь я суток стоял.
Очень было не мило
Слушать речи вождя.
С меня капало мыло
Наподобье дождя…
Маршак:
Недавно случился великий сюрприз:
Редакторша Габбе явилась в Детгиз.
Сюрприз объясняют историки так:
Намедни скончался писатель Маршак.
Олейников:
Я влюблен в Генриетту Давыдовну,
А она в меня, кажется, нет.
Ею Шварцу квитанция выдана,
Мне квитанции, кажется, нет.
Заболоцкий:
Наталья, милая Наталья,
Скажу ли просто – “Натали”?
У ваших ног сидит каналья
С глазами, полными любви!
…Иногда, по дороге домой, я вспоминала какие-нибудь строки Заболоцкого, Олейникова, Мирона Левина или Евгения Шварца, останавливалась посреди тротуара и снова начинала смеяться. Прохожие глазели на меня как на помешанную. Мне же ни с того ни с сего припомнилось четверостишие Левина, записанное в нашей “буфетной книге”:
Никто от классика Крылова
Не услыхал худого слова.
Крылов, как истинный поэт,
Всегда боготворил