Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На недостаток уединения жаловаться не приходилось, потому что Джейн работала всю неделю, и это само по себе было частью проблемы: когда ее не было, он по ней скучал.
А работу свою она, похоже, действительно любила. Она называла ее «развлекухой», сколько бы он ни говорил ей, что такого существительного не существует, никогда не позволяла себе опаздывать и утром всегда уезжала в офис идеально одетой и ухоженной, и по вечерам он всегда удивлялся, сколько свежести и живости она способна была сохранить после целого дня за столом секретарши. Она возвращалась в его жизнь с резким запахом осени, с песенкой из новой музыкальной комедии, а иногда и с целой сумкой дорогих продуктов («Ты не устал от ресторанов, Майкл? И вообще мне нравится для тебя готовить; люблю смотреть, как ты съедаешь то, что я сделала»).
И даже когда работа переставала быть развлечением, в ней всегда находилось место для мелодрамы.
— Я сегодня плакала на работе, — сообщила она однажды, опустив глаза. — Ничего не могла с собой поделать. Но Джейк обнял меня и не отпускал, пока я не успокоилась, очень мило с его стороны, я считаю.
— Кто такой Джейк? — Майкл был поражен, как быстро она заставила его ревновать.
— Он из компании; один из владельцев. Другого зовут Мейер, он тоже хороший, но иногда бывает грубым. Сегодня он на меня наорал — раньше он такого никогда себе не позволял; поэтому я и расплакалась. Правда, потом было видно, что ему самому паршиво, и он очень извинялся, перед тем как уйти.
— И сколько у вас там народу? Только эти двое или еще есть?
— Нас четверо. Есть еще Эдди. Ему двадцать шесть лет, мы с ним большие друзья. Почти каждый день вместе обедаем, а однажды даже прошли в танго всю Сорок вторую улицу — просто для прикола. Эдди хочет стать певцом, то есть он и есть певец, причем, по-моему, абсолютно замечательный.
Он решил не спрашивать больше про офис. Выслушивать все это ему не хотелось; тем более что пока она приходила домой с явным желанием еженощно ублажать его в постели, все это не имело ни малейшего значения.
Когда он смотрел, как Джейн ходит по квартире, когда гулял с ней по вечерним улицам или сидел в старой доброй «Белой лошади», на ум ему то и дело приходило слово «необыкновенная», брошенное Биллом Броком. Она и вправду была необыкновенная. Он стал ощущать, что никак не может насытиться ее телом, а то, что он скучал по ней, пока она была на работе, свидетельствовало и о более глубокой привязанности. Он даже почти уже не замечал ее деланых улыбок и вздохов — они были частью ее стиля — и часто сожалел, что история ее жизни слишком уж изобилует всякими историями.
В семнадцать лет она вышла замуж за молодого преподавателя престижной частной школы в Нью-Гэмпшире, где она сама училась, но семейная жизнь оказалась такой «отвратительной», что родители устроили развод, не дождавшись первой годовщины свадьбы.
— И это был последний раз, когда мне пришлось в чем-либо полагаться на родителей, — сказала она. — Больше и не подумаю ни о чем их просить. Они теперь так поглощены ненавистью друг к другу и оба так носятся со своей новой любовью, что я стала их немножко презирать. И хуже всего то, что они оба испытывают передо мной страшное чувство вины: меня это бесит. С мамой все не так страшно, она в Калифорнии, а папа-то здесь, в Нью-Йорке, и это кошмар. И потом еще эта прекрасная Бренда — его жена, то есть моя мачеха. Забавно, что сначала она мне даже понравилась: стала для меня чем-то вроде старшей сестры, мы некоторое время были очень близки, пока я не увидела, как хорошо она манипулирует людьми. Дай ей волю, она всю мою жизнь к рукам приберет.
Но все эти семейные обиды забывались в мгновение ока. Иногда Джейн звонила отцу прямо от Майкла и восторженно, с каким-то даже кокетством болтала с ним по часу, то и дело называла его «папочкой», до упаду хохотала над его шутками, потом просила позвать Бренду, после чего следовало еще полчаса приглушенной таинственной болтовни, посредством которой девицы в большинстве своем общаются только со своими лучшими подругами.
И возможно, потому, что у Майкла была собственная дочь, гармония этих разговоров чаще всего доставляла ему удовольствие: он даже улыбался про себя, слушая, как на другом конце комнаты журчит без конца ее милая английская речь, и ему не раз приходило в голову, что он был бы не прочь как-нибудь познакомиться с ее отцом. («Я так рад… — наверняка сказал бы отец, — так рад, что Джейн вроде бы наконец определилась».)
Отец не всегда был управленцем, объяснила Джейн после одного из телефонных разговоров; его первой любовью была журналистика, и в войну он был одним из ведущих корреспондентов крупнейшей лондонской газеты. Раньше она, правда, говорила, что ее отец всю войну выполнял для британского правительства опаснейшие шпионские задания, однако он не стал обращать на это внимания, потому что, насколько ему было известно, журналист вполне мог быть по совместительству шпионом.
Однако в том, что она ему рассказывала, случались и другие несоответствия.
Невинности ее лишил «отвратительный» бывший муж, причем так неосторожно, что от одной мысли об этом она до сих пор вздрагивает; но как-то раз, вспоминая о чем-то более приятном, она рассказала, что, когда ей было шестнадцать лет, она отдала «все — да, все-все» мальчику, с которым познакомилась на приморском курорте в штате Мэн.
Позапрошлым летом в Нью-Джерси она перенесла ужасно болезненный аборт; ей пришлось самой искать врача и платить за операцию из собственной зарплаты, причем вследствие неумелой работы врача она несколько месяцев пролежала потом больная без всяких сил, но при этом тем же позапрошлым летом она объехала автостопом всю Западную Европу с молодым человеком по имени Питер, и все у них шло замечательно, пока отец Питера не настоял на том, чтобы тот уехал домой, а осенью вернулся на учебу в Принстон.
Майкл попытался прояснить пару неясностей в некоторых ее историях, но историй этих было так много, что чаще всего он просто умолкал в изумлении. А потом ему стало казаться, что она умышленно испытывает его доверие, как делают иногда трудные подростки.
На прелестном ее лице с одной стороны можно было разглядеть небольшой рубец — как будто от ожога или удаленной когда-то кисты, и Майкл сказал ей как-то вечером, в постели, что этот шрам ее только красит.
— А, шрам, — сказала она. — Ненавижу этот шрам и все, что с ним связано. — И потом, выдержав серьезную паузу, добавила: — Гестапо особой кротостью нравов не отличалось.
Майкл глубоко вдохнул:
— Детка, откуда взялось гестапо? Не рассказывай мне больше про гестапо, сладкая моя, потому что я неплохо представляю, сколько тебе было лет, когда война кончилась. Шесть. Так что давай поговорим лучше о чем-нибудь другом, ладно?
— Но это правда, — настаивала она. — Один из их приемов — пытать детей, чтобы родители заговорили. Когда это произошло, мне даже и шести еще не было; мне было пять. Мы с мамой жили в оккупированной Франции, потому что домой в Англию нам вернуться не удалось. Нелегко, наверное, было все время скрываться, но я зато до сих пор прекрасно помню нормандскую деревню и милое фермерское семейство, с которым мы познакомились. И вот однажды в дом вломились эти жуткие люди и стали выяснять, где отец. Мама на самом деле вела себя очень храбро: вообще ничего им не говорила, пока не увидела, как они тычут ножом мне в лицо, — это ее сломило, и она рассказала все, что им было нужно. Если бы она этого не сделала, меня могли бы убить или покалечить на всю жизнь.