Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прежде всего такая смерть была как бы венцом карьеры самурая, к ней стремились, ее искали. Собственно, в обществе, где немного странно говорить об ориентированности на успешность как таковую (т. е. успешность в качестве декларируемой добродетели. Естественно, в истории Японии можно найти огромное количество примеров блестяще успешных деятелей, которые, однако, никогда не ставали неким идеалом; см. работу «Благородство поражения» А. Морриса), пожалуй, именно достойный конец мог быть таким мерилом успешности всей жизни воина. Знаменитая фраза Ямамото Цунэтомо «Во всем важен конец» сказана именно в этом контексте. То есть смерть была социально значима, стояла в том же смысловом ряду, что и все деяния воина в его земной жизни, как бы подтверждая и окончательно закрепляя его верность идеалам бусидо. Отсюда любовь рассказчиков военных повестей к различным историям о смерти известных людей и о том, как они при этом себя вели. Конечно, какую-то роль здесь играл и обычный людской интерес к живописным и, как правило, кровавым, подробностям, но он не объясняет просто-таки маниакальной (по мнению большинства современных людей с «гуманистическим мировоззрением») склонности к ним.
Достойная смерть не была связана с понятием правоты или неправоты дела, за которое человек отдает жизнь. Этим японский идеал отличается от, к примеру, идеи «смерти за правое, пусть и безнадежное» дело в европейской традиции (эта традиция лукавит даже в терминах, провозглашая совершенно идентичные в своих проявлениях настроение и поведение «своих» «героизмом», а «чужих» – «фанатизмом». Как будто, к примеру, феномен Гастелло и советских таранов вражеских самолетов и танков имеет некое кардинальное отличие от тех же камикадзэ, о которых пойдет речь в заключительной главе нашей книги). Как писал Мисима, «невозможно умереть за правое дело», ибо понятие правоты или неправоты изменчиво и относительно (и этого не могут не знать люди, рожденные в XX веке, когда тотальность войны, похоже, обессмыслила самое понятие справедливых войн, если таковое вообще когда-нибудь существовало), а понятие смерти абсолютно, оно просто из другой категории, нежели людские понятия о добре и зле, правоте и неправоте. Поэтому, с этой точки зрения, никто не умирает понапрасну, и спокойно, с достоинством встреченная смерть обладает высоким смыслом смерти Человека (согласитесь, ведь это тоже гуманизм, но иной, нежели западный). Отсюда ясно, почему гунки и прочие источники не делают никакой разницы, описывая достойную, героическую смерть того или иного воина, совершенно не делая различий, из какого он лагеря. Смерть уравнивает достойных противников, умелого опытного воина и совсем юного Ацумори, объективно не имевшего шансов на победу в поединке с Кумагаэ, но не уравнивает труса и храбреца (т. е. человека с сильным и слабым духом, в японском прочтении) – именно по этой линии проходит основное разграничение достойной и недостойной смерти в японской самурайской традиции. Отвага, дерзкое стремление к смерти (ибо слово «презрение» тут явно прозвучит слишком слабо) – то, что отличает человека, готового принять достойную смерть. А если он паче чаяния выживает – что ж, он живет далее с гордым осознанием, что победил не только свой внутренний страх смерти, но и получил неоценимый урок готовности к концу. Этот опыт считался в чем-то подобным сатори.
Достойная смерть не была связана также с понятием достижения некоего позитивного результата, «конечного успеха для соратников» (как в известной советской истории об Александре Матросове или французском сюжете о Жанне д'Арк – «они отдали жизнь, чтобы мы…»). Чаще она даже обязана была его не иметь – так, чтобы стать традиционным японским сюжетом, истории о Жанне д'Арк не хватает в сущности немногого – окончательного поражения той стороны, за которую она сражалась. Тогда стойкий привкус хоганбиики, т. е. сочувствия искренней, и поэтому проигрывающей стороне, ей был бы обеспечен. Все остальное – красота, элемент чуда, верность господину, доблесть, ранняя смерть – в этой истории содержится с избытком. Даже истории о мести (которых немало в японском фольклоре) не всегда заканчиваются логично – смертью обидчика, как этого подсознательно ждет читатель-неяпонец. По словам Ямамото Цунэтомо, «иногда месть заключается в том, чтобы ворваться к врагу и быть зарубленным», продемонстрировав неукротимость духа и чистоту помыслов, или же совершить сэппуку, превзойдя врага в силе духа и благородстве (впрочем, все это срабатывает, только если враг обладает тем же культурным кодом). Отсюда порицание почти всеми самурайскими теоретиками и практиками понятия «бессмысленная смерть» (в смысле: как будто что-то может придать смерти некий иной смысл кроме того, которым она и так наделена) и «собачья смерть» – то есть смерть без достижения цели. И такая смерть может быть приемлемой и достойной Пути воина, если продиктована – искренностью.
Достойная смерть должна была быть красивой – после всего прочитанного вдумчивому читателю не покажется парадоксальным такое заявление. Красота здесь заключается, конечно, не столько в эстетизации чего-то, связанного с бренными останками человека (хотя самурай должен был выглядеть опрятно и красиво и в миг своей гибели, об этом неустанно повторяет Цунэтомо), а скорее в том понятии, которое вложено и в русскую поговорку «на миру и смерть красна». «Красна» – то есть «достойна» и «заставляет о себе говорить». Конечно, все это трудно понять и тем более оправдать в эпоху тотальной войны с полной утратой всех смыслов и побудительных причин к ее ведению, когда воины начинают воеприниматься только как «жертвы» и «палачи», «свои» и «чужие», а лицемерная «общественная мораль» требует прекратить демонстрировать кровавые кадры с мест боев, как будто от этого реалии войны перестанут быть именно такими.
Но ведь и сегодня отдельные примеры «героической смерти» активно эксплуатируются – как правило, все с теми же достаточно мелкими целями «патриотического воспитания» и т. д. Естественно, подобные цели (выработка преданности клану, господину, государству) преследовала и самурайская мораль, но этим она не ограничивалась, что дало Мисиме право заявлять: «"Хагакурэ" наделена великой красотой – красотой льда». Самурайская мораль учила человека встречать смерть гордо и красиво, с неподражаемым достоинством, вполне сознавая абсурдность бытия задолго до экзистенциализма, который наверняка показался бы самураю слишком половинчатым и слабым по своей внутренней сути.
Конечно же, важным было то, чтобы смерть была обставлена некими приемлемыми внешними обстоятельствами – если умирать, то желательно от руки доблестного врага, на поле боя, на виду у тех, кто мог затем поведать об этом другим (отсутствием любви к славе, в том числе посмертной, самураи никогда не страдали), при возможности – совершив некое славное деяние, продемонстрировав свое боевое мастерство, доблесть, презрение к боли, невероятную силу духа и тела, верность господину или всем тем, с кем связан узами долга, дружбы, любви, каких-либо иных чувств. Смерть также считалась некой отплатой, благодарностью за благодеяния, совершенные по отношению к самураю его родителями, господином и т. д., высшим выражением любви, отплатой, которую невозможно превзойти и не оценить. В дополнение ко всему наиболее прекрасная, по самурайским понятиям, смерть должна была быть одинокой (в смысле – без союзников), но, конечно, на виду у врагов, ибо одна ветка цветущей сливы лучше воплощает суть сливы, чем множество веток (как тут не вспомнить капитана Ахава из «Моби Дика», кричащего в пылу последней охоты на Белого Кита: «О, одинокая смерть в конце одинокой жизни!»).