Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один на один, и уже без нее за дверью, он рассказал мне визит Б.Б. в подробностях, пропущенных через безличную оптику с разрешением такого высокого порядка, описанных словами такой бесчеловечной объективности, что я почувствовал физическую радость, в груди, в затылке, что это не обо мне. И физическую жалость к Б.Б.: не на что ему было надеяться, встретившись с этим человеком. Панин верно говорил: не ровня тот, сколоченный кустарно из чужих качеств, был ему, чьи чувства выжгла злоба, долгими годами сжижавшаяся при температуре, невысокой даже по Кельвину. Он обо всем говорил так, что внутри невинной или вздорной болтовни обязательно потягивало абсолютным нулем межзвездной черноты, которую он, начав, возможно, с Перми, навсегда в себя вдохнул. Так, что обязательно разок-другой становилось жутковато — оттого, что не одни Витька Шкловский и Лешка Крученых в его передаче оказывались хорошо если только шпаной, а любой, кого он может вспомнить, — то есть все. Да он и вспомнить мог практически всех. Он знал кучу вещей и в кучу их вываливал. Я ловил себя на том, что слушаю его вполуха. Однажды он заговорил о ленинградской линии конструктивизма, о Ное Троцком, какой тот был такой и сякой: однообразный полив — хотя это однообразие в нем и было жутковато. Я включился на минуту, чтобы услышать про фабрику-кухню, построенную по Ноеву проекту в Ленинграде. Вы знаете это здание, сказал он. Я ответил «да», потому что пропустил его описание и неловко было переспрашивать. Я решил, пусть это будет на Выборгской, возле Сампсоньевской церкви, есть там фабрика-кухня. Он сказал: ее испортили телефонной будкой, поставили на виду будку, и она съела архитектуру дома. Я выпалил взволнованно: знаю, очень хорошо знаю эту будку. Он остановился, ожидая объяснения, но я не стал объяснять. Просто вспомнил, как лет тридцать, если не сорок, тому назад проходил там, вдруг меня догнал на велосипеде Б.Б., спешился, пошел рядом, повел за руль велосипед, остановился у будки, попросил меня подержать, набрал номер, сказал, что нет соединения, что он позвонит с другой стороны, пересек проспект — и исчез. Его не было полчаса, меня трясло от злобы, я не мог ни бросить велосипед, ни уехать на нем, я готов был не фигурально бить себя кулаком в лоб за то, что дал ему остановиться возле меня, а не… Меня и сейчас, когда я вспомнил, тряхнуло судорогой той безысходной ярости — что я не сказал ему сразу, как увидел… Как вы сказали, спросил я Панина, его отцу?
Он моментально понял, о чем я: а-а, тогда-то — пшел. Пшел! И меня окатила волна облегчающей радости. Через сорок без малого лет!
Б.Б. принес новость, что в Ленинград на несколько дней приехал настоящий галерейщик, мировая величина, из Нью-Йорка, гомосексуалист, все честь по чести.
Назвал имя, Панин о нем слышал, сказал: приводите. Как-то Б.Б. это удалось, хотя принимали того на уровне министра культуры, директор Эрмитажа лично возил по Ленинграду. Галерейщик приехал в Рощино с секретарем, Б. Б. переводил. Оказалось, Панин сносно болтает по-французски, а гость был, между прочим, также и бельгиец, и они, не договариваясь, но согласно, исключили Б.Б. из общения — немножко чересчур демонстративно. Мировая величина с самого начала не скрывал к Б.Б. некоторого пренебрежения — как к типу посредника-шестерки, с которым по своему положению сам давно уже в прямой контакт не входил. Панину велел называть себя Морис — и секретаря Морис. Секретарь единственный глядел на Б.Б. более или менее благосклонно. Это был красавец атлет, в чем его секретарство, по-видимому, и заключалось. От Мориса-главного, как от ровно горящего камина, несло теплотой многомиллионного богатства, не-колеблемого благополучия, властности, деловой серьезности. Его внешность производила впечатление на время отобранной с целью сканирования и выданной владельцу обратно с поправкой на полученный сканером образ. Он был достаточно смугл от загара, достаточно белокож, достаточно румян, лицо, руки и все тело были доведены — не столько, может быть, массажем, сколько просто спецификой ежедневного употребления — до сверхличного вида «типажа». И плоть, и костюм казались покрыты лаком, который одна на весь мир косметическая фирма, не рекламируя, рассылает клиентуре по узкому, неизвестно кем составленному списку адресов. Лаком, нежнейшим любого крема и притираний, включая Клеопатрины, изобретенным, однако, чтобы служить одновременно трем деловым целям: удерживать человеческие, равно и покрывающие их одежные, ткани в состоянии скульптурной твердости; придавать картинке человеческой внешности завершенность музейного полотна в раме; и отделять одну человеческую особь от другой как непроницаемым скафандром. Панин, восковой, молочноголубоватый, в пятнах гречки, на его фоне выглядел нормальным, выглядел нормальным старым человеком. Морис-секретарь, которому разговор хозяина, всегда один и тот же, был, по всем признакам, скучен, что-то сказал Б.Б., Б.Б. переспросил, Морис — мировая величина с изумлением возможно заранее подготовленным, повернул голову к осмелившимся открыть рот в то время как говорил он, и выслал обоих осмотреть окрестности. Так что о результатах устроенной, надо полагать, с невероятным трудом встречи устроитель ничего в конце концов не узнал: Панин, когда Б. Б. отвез Морисов и вернулся, только и сообщил, что они с галереей «кое на чем» сошлись.
Были и еще несколько гостей, ленинградские коллекционеры. Зная, что с Панина ничего, кроме издевок, не получишь, они просили разрешения принести какие-то из своих ценностей на экспертизу — если нет, консультацию — если возможно, атрибуцию — естественно, за гонорар. Не то чтобы сертификат от