Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не знаю, не знаю, Митя, – говорит Карабан, выпуская изо рта дым густой, махорочный. И уж так, если присмотришься, и уж так явно, что без особой охоты покидает Карабана дым: тянуче, тягуче томительно его прощание – тепло, уютно ему, наверное, показалось в пору кратковременного пребывания своего в чёрном, смолистом дупле Карабана. А уж оторвавшись, и о нём, о курильщике, и обо всём на свете забывает дым, будто тут только его и осеняет, что вот оно, небо, его настоящий дружок. А в перспективе улицы, там, откуда должен появиться рейсовый автобус, революционно настроенная к осеннему затишью корова бодает телеграфный столб – занудно, уныло нытьё провисших проводов, разбуженных коровой, что, вероятно, ещё сильнее распаляет скотину. Ни к проводам, ни к стуку рогов коровьих, ни к собеседнику своему не прислушивается Митя. Он в мире этом одинок, будто по ровной, безбрежной водной глади плывёт в челне Митя, сам за гребца, сам за кормчего, сам себе будто и говорит:
– Моя бы воля, гадом буду, я бы всех их извёл, а как, уж мне бы и решать. Куда ни кинься, ни сунься куда – везде, – и, прищуря на ельник глаза, добавляет Митя – и вся душа его инвалидная в этом слове:
– П-падлы.
Внимательно, как к Пифии, прислушивается к Мите Карабан и, выслушав, говорит:
– Не знаю, не знаю.
– Как пить дать, – говорит себе Митя, – всех, будь я неладен, до единого. Хошь через расстрел, хошь через повешение, хошь как, но без всякого трибунала – не заслужили они этого, – и через продолжительную паузу, встряхнув и перевернув мозги свои, словно часы песочные, добавляет: – Ну а на худой конец – урановые родники, – и глаза Митины там, далеко, в ельнике, будто заприметили что – сузились, прицеливаясь, и говорит Митя: – А начал бы с завклуба. Одного бы пощадил, старшину нашего, каптенармуса, но его Бог прибрал – на мине возле Мценска подорвался… Он мне кальсоны выдавал всегда со штрипками, не рвань какую.
– Не знаю, не знаю, Митя, – говорит Карабан. – В Китае вон ребята с матершинным названием всех воробьёв выбили, а получилось что? Даже сами признали – херня. Жидов выбьешь, червяк наползёт. По-моему, Митя, пусть живут, пусть червяка изводят.
– Когда ухнуло, – говорит Митя, – когда сержант Сирош полетел в одну сторону, а я…
А тут, гравием шебурша, маленький оранжевый автобус подкатывает. Остановился, клюнул своей тупой мордой, давно уже не мытой, и сказал: п-т-ц-ц-сы – смачно вышло. И дверца так – как гармошка у пьяного мужика, когда мужику спать лучше лечь, чем на гармошке играть, – так дверца: пополам. И важно, наверное, знать, что автобус называется вот как: пазик. Знаешь, значит, свой, свой, значит, довезёт – не растрясёт, а растрясёт, тогда уж так: не обессудь, пешком ступай, если не нравится. И у шофёра на лице под кондырем форменной мятой-перемятой, как ветошь, кепчонки будто написано: водила; и ещё там, на лице – презрение ко всему, кроме его автобуса. Вороны налетели, долбят галок, галдят: без вас, мол, ну никак нигде ничто не обойдётся, а галкам – тем, похоже, всё равно – привыкли, хоть будто бы и не совсем здесь чужие, к тому же и улетать вроде скоро, а им, воронам, зиму куковать тут: пусть, дескать, покуражатся.
К автобусу Иван, а там – три ступеньки. Поднялся, рюкзак на свободное сидение положил и обернулся на крыльце магазинном сидящих. Отвлёкся Митя от ельника, взглянул на Ивана и крикнул:
– Эй, ты! Поехал?! Как же тебя по имени, шпанец, всё забываю?
– Поплыл, – буркнул Иван, дал деньги шофёру и сел на своё место. И забыл про Митю, и долго с болью, с тоской в сердце смотрел через грязью забитое тыловое стекло на село, смотрел, пока за поворотом оно не исчезло, и не видел, конечно, при этом, как сорвался с крыльца вдруг Митя, оставив Карабана в одиночестве, как бежал вдогонку за автобусом, задыхаясь тяжелой осенней пылью, как рукой махал единственной; и не слышал Иван, конечно, как, перепугав до поноса бодавшую столб корову, кричал при этом Митя:
– Проведашь еслив чё там где случайно про мою руку с котелком… я говорил тебе, шпанец, должон ты помнить… дак напиши… так как-нибудь, письмом… через газету ли!..
Подойди, упрись носом в дверь горагентства, обитую бордовым дерматином, и вспомни: сегодня – воскресенье. И прочитай: воскресенье – выходной. Всё это у тебя получилось, но сразу ты не уходишь, топчешься, думаешь: вот так всегда. И куришь ещё, куришь одну папиросу, другую, потом, зло сплюнув окурок в урну, едешь в аэропорт, зная, что там – в день вылета.
Здание аэровокзала двухэтажное, деревянное – северного типа; тополя облетели, высветлив и обнажив его. На фасаде и четвертью на фронтоне – реклама: стюардесса, блондинка естественно, и – ещё раз естественно – с комсомольским значком на… груди, на самом её пике, обольщает тебя улыбкой и соблазняет, одного или в компании с другими елисейцами, такими же олухами, как ты, отправиться с ней в Сочи, в Гагры, в Ригу, куда-то ещё – лень пробежать тебе глазами, но то, что в списке её курортных вертепов Рио-де-Жанейро нет, в этом ты