Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А тут так:
Дом брусовой, каких на севере полно. Второй этаж, он и последний. Обычная квартира для такого дома. В той комнате, куда Иван вошёл, – пластмассовая люстра, «стенка» и палас, ковры «персидские» – один над диваном, другой над кроватью, – трельяж и застеклённый книжный шкаф с такими книгами: «Роб Рой. Легенда о Монтрозе», «Вечный зов», «Конь рыжий», «Хмель», «Чрево Парижа», «Басурман», «Сибирь», «Тени исчезают в полдень» и что-то ещё – не разглядеть, стекло мешает, отражая люстру.
«Ни одной не прочитала, – думает Иван, – только названия, уверен».
И думает:
«Чего ещё бабе надо, мужа-майора, чтобы было что протирать, да одну-две дочки, чтобы „Незнайку“ на ночь им читать, пока отец-майор с постельным бельём разбирается, сапоги чистит или передовицу с карандашом в руке штудирует».
Снял куртку, повесил её на крюк, влез в тапочки, подумав: «Майорские, наверное», – сел на диван.
Чеканка на стене между окон. А на чеканке сюжет такой: нагой и доброй стати юноша нагую и стройную девушку с длинной косой ниже поясницы вдоль скал по берегу морскому, за пальчик прихватив, ведёт. Море спокойное, не штормит, так только, в мелкой ряби. Луна над морем, а поперёк – дорожка лунная, на горизонте – парус. Внизу на чеканке бумаги полоска. И надпись, отпечатанная на машинке, разбитой, вероятно, – буквы скачут. Приподнялся Иван и читает: «Венера и Адонис. Лунная серенада». Прочитал, на место опустился и думает: «Ох, ни фига себе».
И она вошла, уже без передника, в ладном платье, причёсанная, подкрашенная. Тонко надушенная. Говорит:
– Мой это… Между боями занимается… Видишь, на голове хоть и плешь, а руки золотые, – сказала так и спрашивает: – Пить-то будешь?
– Ну-у, – говорит Иван, – когда отказывался? И грех не выпить за искусство… Есть что?
– Зубровка, – говорит она. – Нет больше ничего другого. Долго не хранится.
– Так разве плохо, что зубровка, – говорит Иван. – И хорошо. Вот только чем поить майора завтра будешь? Пельмени без выпивки и рядовому лопать зазорно, а уж майору и устав не позволяет…
– За майора не беспокойся. Пойду с работы завтра и куплю… Да он и сам порожним не является, – и отправилась на кухню. Холодильника дверцей хлопает.
Уютно – сердце даже защемило. Семейно. Приятно, но непривычно. Тут и остался бы, но, видно, не судьба. Так у тебя вот никогда не будет. И слова Кабана почему-то вдруг вспомнились: «А для баб, меня послушай, первый мужик… Кто её распечатал, тому она и даст всегда, хоть и замуж за другого выйдет…»
«Чушь собачья, – думает Иван. – „Даст“, „первый мужик“… Бред. Мне с ней сложнее, чем с любой другой… И всё же, – думает Иван, – и всё же… если она включит телевизор, если будет там даже пустой экран…»
– Только без этого, – говорит она, – только без этого, дорогой, просто полежим рядом, как брат и сестра.
– И так не очень безопасно, – говорит он. – Как брат и сестра… Лучше уж как дедушка с бабушкой.
– Ну что ты, в самом деле, – говорит она. – Разве это обязательно?.. Нам же есть о чём вспомнить.
Руки её тёплые, немые.
– Хм, – говорит Иван. – А так, по-моему, вернейший способ вспомнить сразу всё… до мелочей, до родинки, до стона. Или ты про слова?
– Нашему мальчику было бы уже четырнадцать лет, – говорит она. – Да, ты подумай-ка, как раз четырнадцать… Вот, в октябре. – Она улыбнулась потолку, вздохнув, резко повернулась к Ивану, а потом добавила: – Господи, сопляки ещё какие. Это ж представить только: к тридцати годам мы могли бы стать бабушкой и дедушкой, – и глядит на него сбоку. И говорит: – А?
– Да мы, смотрю, и стали уже ими, – говорит он. – А нашему или вашему?
– Что? – не понимает она.
– Я говорю: мальчику – нашему или вашему?
– Нашему, – говорит она.
– Хм, – говорит он. – А скажи, почему он?
– Знаю. У женщин интуиция.
– И у мужчин тоже, – говорит он. И говорит: – Я не об этом. Почему Кабан?
– А так, – говорит она, – чтобы ту, Рыжую твою, не убить.
– Понятно. Но почему же всё-таки Кабан? Тебе ж и Ося, помню, нравился.
– Ося… Что Ося? Ося хороший – с ним так нельзя. Да и Ося, кстати, как и ты, был тогда в Каменске любимом вашем на каникулах, летом дружить сюда, в отличие от некоторых, и к нам туда не ездил, к тому же нравился мне Ося как твой друг. И белобрысые меня не привлекают. Ой, Боже мой, да что тебе всё объяснять, ты же не женщина, ты не поймёшь.
– Ладно, женщина, – говорит Иван, – ну раз, ну два, после-то почему? – и не даёт ей ответить, целует её.
А она отворачивается, кутается в одеяло и, глядя на пластмассовую люстру, играющую светом уличного фонаря, произносит:
– Только без этого, дорогой, только без этого.
«Только без этого… дорогой, – повторяет про себя Иван, – только без этого – фу как! – затем откинулся на спину и думает: – Зуб-бровка, зуб-бровка», – и зубами ругнулся. А потом поднялся резко и одеваться начал.
– Ты что? – спрашивает она. Приподнялась, одеяло на груди придерживая.
– Ничего, – говорит он, прыгая, в штанине запутавшись. И говорит: – Как бы я хотел, чтобы майор сейчас твой сюда прибыл!
Сильней она удивлена. И спрашивает:
– А для чего тебе он?
Оделся, взял рюкзак и говорит:
– Майор твой не только импотент – «только без этого», «только без этого», – но и кретин ещё отменный, а то, что ты у него так любовно протираешь после мебели, и не тумбочка, у тумбочки больше ёмкость, и не голова вовсе, а колодка для фуражки, а ты, цаца такая, не хочешь, чтобы на ней ещё и рога выросли! И пусть бы выросли, и пусть бы, полотенце кухонное на них вешала бы. Или пряжу бы с них скручивала! И удобно и… честное слово, не встречал ещё дурнее. И подполковником он, не мечтай, уж никогда не станет, хоть всех подполковников в армии разжалуют за блуд, за пьянство или воровство!
И дверь распахнул, вышел и уж захлопнуть дверь хотел – и слышит:
– Женские у меня! Дур-р-рак! Скотина!
– Ух-х-ху-ух.
Хлопнул дверью, сказал сам себе:
– Женские. Же-е-енские, А у меня – мужские… Дура набитая. Нашла повод для пошлости.
Таз алюминиевый с гвоздя сорвался, загремел, наплевав на покой ночной, и заплясал джигу на площадке под свой собственный аккомпанемент, и загородил узкий проход. Пнув, спустил его Иван с лестницы и сам следом. И уже там, на улице, хватил воздуху с душком из септика и слышит – дверь чья-то открылась и из неё два женских голоса, старый и