Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Rührt die Trommel! Fällt die Bajonette!
Vorwärts, marsch! Der Sieg ist unser Lohn!
Mit der roten Fahne brecht die Kette!
Auf zum Kampf das Thälmann-Bataillon!
Die Heimat ist weit…[45]
У Муни в глазах стояли слезы. Когда-то Англия сотворила свою Италию — заставив в конце концов весь мир свое творение признать. Настал черед Германии, изгнанной из Германии, сотворить свою Испанию.
Die Heimat ist weit
Doch wir sind bereit.
Wir kämpfen und siegen für dich:
Für Spaniens Freiheit![46]—
пел певец, и Муня тут же переставал помнить, что за этим пением, этими словами, этой мелодией стоит Коминтерн, предавший Революцию; вслед за фабрикантом Грилюсом он мог бы повторить: не важно, кто их пишет, эти песни, — коль они вздымают на борьбу с фашизмом.
И вот уже поезд, вагон, последние станции с развевающимся на флагштоке триколором, город Перпиньян, горой стоящий за республиканцев, его антипод Баньюэльс, не скрывающий своих симпатий к фашистам по ту сторону границы — на перроне кагуляры, точней, их кагулярши раздавали листочки, агитировавшие за Франко, с перечнем разграбленных и разрушенных церквей и с именами расстрелянных попов и монахинь во время июльских боев в Барселоне.
Барселона!.. Змеей в глазницу черепа вползает наш поезд под закопченный козырек вокзала Сантс (на, получай, — ибо Барселона, усилиями какого-то сумасшедшего, сделала дословной метафору о пустых глазницах окон, не позабыв при этом снабдить их черными ресницами балконов; то, что выстроенную тем же «гением» церковь, с настоящими кеглями заместо башен, коммунистические пули в июле старательно облетали, свидетельствует только о буржуазном вкусе коммунистов: тем, кому нипочем было разрушить самое величественное здание во всей Москве — храм Иисуса Христа (или как он там?), оказалось жаль какого-то кегельбана. Анархисты или мы, поумовцы, так бы долго с этой дурой, Sagrada Familia — Святое Семейство (исп.) — не чикались, но тогда ПОУМ вел бои в Гарсии, паля прямой наводкой из своих трехдюймовочек по виллам тамошних сеньоров).
Перебросив через плечо свой сак, Муня широким шагом направился записываться в бойцы Революции. Под вокзальным порталом, настоящей триумфальной аркой, только испещренной резьбой в мавританском стиле и, кажется, еще не так давно закрывавшейся чугунными воротами — видимо, Революции понадобился чугун, а на воротах было к тому же воспроизведено что-то контрреволюционное, — расположились чистильщики сапог. На пронизывавшем арку низком утреннем солнце медь на их сундучках сверкала будто с целью рекламы. Наводить глянец на чужие сапоги не дело победившего пролетария — Муня немедленно осудил про себя этот реликт буржуазного и даже колониального владычества. Разве что это было как Чистилище (символически — и тогда простительно), как переходная ступень к гулявшему снаружи, на площади, по эспланаде, социализму. Бульвары с дорожками для верховой езды уже с раннего утра заполнила городская беднота, повсюду мелькали синие комбинезоны, у иных схваченные армейским ремнем, немало было и женщин, одетых по-революционному: в брюках, в красных или черных косынках — и в такие же цвета украшена была Барселона, причем флаги не только торчали из высоченных железных «голенищ», привинченных на уровне первого этажа (еще небось для монархических торжеств), но прямо росли из земли. Ничего подобного Муня не видывал: словно кротовьи норы, были пробуравлены отверстия на стыке тротуара и стен домов, и в них вставлялись флаги, черные, красные, каталонские, других революционных провинций. Таких «обсаженных» флагами домов было полно и на бульваре, своим названием так странно перекликавшемся с топонимикой бывшей Лифляндской губернии: Рамбла. Муня шагал по нему под песни-марши, летевшие из вторивших друг другу стоустым эхом репродукторов, — шагал и с трудом удерживался, чтобы не показывать поминутно прохожим кулак «в салюте». Зато наверняка каждые сто метров он спрашивал дорогу к Ленинским казармам, произнося при этом слово «товарищ» не реже, чем иной приказчик говорит вам «сударь».
В Ленинских казармах (до победы в июле — Конногвардейских) оформление бумаг и выдача обмундирования заняли полдня. К двенадцати, к часу Муня был уже обладателем удостоверения ПОУМ. Теперь на нем была куртка с косыми карманами, сгодившаяся бы Гаргантюа, «типичное не то» — по любимому выражению папы-гинеколога. «Типичное не то» собою представляли и вельветовые бриджи: тоже, как минимум, на два номера больше, так что походили они скорей уже, чем на бриджи, на казацкие шаровары. Еще хуже было с непривычки управляться с обмотками — их стоило бы называть размотками. Но всем этим «проискам бесенка контрреволюции» (включая и ботинки, от бесчисленных починок ставшие раза в полтора тяжелее своего первоначального веса) противостояло четкое виденье задач рабочего класса, а еще, не в последнюю очередь, легендарная кожаная пилотка, в мгновение ока преобразившая какого-то там ливонского Муню в бойца испанской революции высочайшей пробы.
Став сразу кряжистым, квадратным, Муня разглядывал штабную карту с отмеченной на ней флажками линией фронта — и вдруг, сам не понимая почему, спросил какого-то типа, долговязого, высоченного, ну, типичного англосакса:
— Italiano?
— No, ingles, — ответил тот. — Y tu?
Чтобы как-то оправдать нелепость своего вопроса, в замешательстве Муня пробормотал:
— Italiano.
К счастью, англичанин не знал по-итальянски и их никто не слышал. Муня заторопился, они обменялись рукопожатием, причем на Мунином лице выразилась решимость, вся, на какую он только был способен. (Спустя несколько месяцев случай свел их снова, это было на какой-то железнодорожной станции, кажется, в Лериде. Англичанин Муню, понятно, не узнал. Они стояли на перроне и оба не сводили глаз с проезжавших мимо платформ, груженных пушками. «А все-таки война, несмотря ни на что, — славная штука!» — прокричал наконец англичанин, наклонившись к самому Муниному уху. Муня и сам глядел как зачарованный на пушки, по детской привычке считая вагоны. Действительно, прекрасен вид орудий, когда знаешь, что они твоего полку. «Вступив в ополчение, я дал себе слово убить одного фашиста — в конце концов, если бы каждый из нас убил по одному фашисту, то их скоро не стало бы совсем», — продолжал англичанин, стараясь перекричать грохот железнодорожного состава. Случайные встречи в сражающейся армии дело обычное — почитайте Толстого, — но все же не больше двух раз за войну.)
Ратный труд, пока их полк («колонна») находился в Барселоне, был не в тягость: они немножко маршировали на большом мощеном дворе — мощенном по-барселонски, т. е. отлично, — немножко учились обращаться с оружием, главным образом в штыковом бою, для чего в распоряжении каждой роты («секции») имелось два человекообразных чучела и несколько ружьеобразных палок — зато с настоящими, без дураков, штыками. На одном из занятий Муня был даже немножко ранен. Отрабатывался несложный прием бросания гранат во время атаки. Несколько солдат бежало с учебными винтовками в одной руке и учебными гранатами в другой — «с винтовкою в одною и саблею в другою», приблизительно так. По команде тениенте (мл. лейтенанта) боец кидал гранату — символически вырвав зубами шпильку и развернувшись всем корпусом для хорошего замаха. Но один из ополченцев — черт его побери! — перепутал, что в какой руке держать. Уже в последний миг сообразил он, что замахивается винтовкой, а гранатой запустить может только в обратную сторону. Что, недолго думая, и сделал. Граната — оловянный лимон в фунт весом. Так нежданно-негаданно Муня разделил судьбу Голиафа. В тот вечер с забинтованной головой — увенчанной пилоткой — он гулял по набережной, не то и в самом деле ловя на себе взгляды чаще обыкновенного, не то приятно на сей счет заблуждаясь.