Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А еще раньше — Каблиц, анархист и большой хитрован, обожающий «апостола разрушения» Бакунина; это он, Каблиц, на сходках во флигелях Петербургской стороны, будучи нелегальным, развивал свою любимую идею революционизирования народа путем упражнения его в стычках с властями и мелких бунтах. Иосиф был давним певцом динамита. Думал, что взрыв происходит от простого сотрясения. Потому и предлагал подвести к Аничкову или Зимнему дворцу нагруженный взрывчаткой воз и опрокинуть его у дверей. Но в России динамит не производился, даже на Пороховых. Поэтому ему дали денег и отправили в Англию. Там он со-шелся с судовладельцами, которые страховали ветхие, негодные корабли, а после сами же и взрывали их динамитом, применяя часовой механизм. Каблиц был так потрясен придумкой мошенников, что позабыл про задание — изучить фабричное производство взрывчатки. Словом, деньги он истратил без толку, сильно разгневал Дворника и до поры затаился в Англии.
Струйки едкого дыма поднимаются над сосудом. Кибальчич колдует в этом сером мареве. По пути Тихомиров прикупил в аптекарском магазине Штоля две бутыли кислоты. Николай выливает кислоту в сосуд и снова открывает кран. И снова грозно падают тяжелые капли глицерина. Раз, два.
С непривычки слезятся глаза. Сквозь мутную радугу слез Тигрычу видится что-то мефистофельское в бескровном профиле Кибальчича, в его черных горящих глазах, в застывшей гримасе — не то плача, не то улыбки. Кажется, искуситель доктора Фауста сам готовит снадобье «гиппократов рукав», какой-нибудь эликсир «великий магистерий», превращающий свинец в чистое золото.
Но что-то не получается. С золотом пока плохо.
Поэтому где-то в Херсоне вор Клим вместе с народовольцем Фроленко и юной сильной радикалкой Россиковой, обливаясь потом, роют подкоп к казначейству; роют копьеобразным резцом, землю складывают в жестяной ящик с гладким дном (придумка уголовника), который тянут вдоль «мины» — десяти вершков в ширину, одного аршина в высоту. Воздуха не хватает, и свечи горят только под углом; Фроленко подвязывает их к ручкам вилок, втыкает вилки в стены.
Тихомирову тоже не хватает воздуха. Сквозь едкий дым словно бы опять пробиваются, надтреснуто звучит голос Кибальчича: «Даю слово, что все мое время, все мои силы я употреблю на служение революции посредством террора.» Нет, это ему кажется, это Николай говорил прежде, когда его привел к ним Желябов. Или Квятковский? Забыл; наверное, просто от ядовитых паров кружится голова. И еще говорил Кибальчич: «Я займусь такой наукой, которая помогла бы мне и товарищам приложить свои силы самым выгодным для революции образом.»
— А знаешь, Тигрыч, у изобретателя динамита Нобиля был отец, Иммануэлем звали, — наконец завинчивает кран Николай. — И что придумал?
— Что же? — дышит ртом Лев. Дышит, точно попавшая к забродчикам в вентерь черноморская барабулька.
— Гроб смастерил. И не простой, — крутит большой головой Кибальчич. — Бывает, думают, помер человек, а бедняга в летаргическом сне. А в гробах тех штучка: повернул изнутри и, пожалте, вентиляция, воздух пошел. Тут же и сонетка имеется, можно подать сигнал наружу. Живой, дескать, я, откапывайте поскорее. Скажи, хороша выдумка?
Тихомиров мычит. Ему тоже хочется дернуть за какую-нибудь ручку, чтобы пошел свежий воздух. И комната здесь — на гроб похожа.
— Воздуху в России мало! Воздуху! — хрипит Николай.
Кибальчич — сын священника. Тихомиров — внук. Анна Якимова (она тоже помогает в мастерской) — дочь протоиерея; стала революционеркой после епархиального женского училища.
Могучая проповедь шестидесятников. Обильные и прекрасные плоды. Ведь вот оно, вот же: «чистое, как хрусталь, настроение, цельное, почти религиозное чувство охватило молодежь.», и она добрая, светлая, глубоко верующая в идею евангельского социализма пошла в народ.
Или еще — подпольная типография пропагандиста Долгушина, и там, в углу на полке — большой православный крест, на котором написано: «Во имя Христа». Лев вздрогнул. Нахлынуло, вспомнилось — тот давний разговор в Ку- шелевке с Кропоткиным, Клеменцем.
Да, во имя Христа. А рядом, на поперечной перекладине: «Свобода, равенство, братство». Великая французская революция с ее потоками крови. Масонский призыв. И крест. Гремучая смесь — пострашнее нитроглицерина с кислотой! — которая может разнести не только эту квартирку в Басковом переулке, но и взорвать неокрепший ум, растущую душу.
И ничего не смутило бодрые сердца. А что особенного: крест — символ искупления, а революция — разве не выражение святого гнева «малых сих»? Сколько раз ему, Тигрычу, рассказывали Морозов и Кравчинский, ходившие с товарищами в народ в то шальное лето 1874-го, когда он сидел в одиночке; о курсистках рассказывали, о благополучных домашних барышнях, которые ехали в глухие деревни и горько плакали в вагонах третьего класса, в мужицких телегах. Плакали, потому что читали Евангелие, и юные души томились, готовые страдать, трепетали, разбуженные «благой вестью». (И Соня плакала, да только не хотела в этом признаться).
Но ведь и Господь научает не лениться, а обходить по всем селениям и проповедовать. То, что Он проповедовал не о мирском переустройстве, не о земных благах, но о Царстве Небесном, на это как-то не обращали внимания. Главное — за Господом следовали и жены, дабы мы, пугливые человеки, знали: и женскому полу слабость не препятствует последовать Христу. И еще — почти все они, будучи богатыми, хорошо устроенными в жизни, избрали бедность ради Христа. А разве не так? Наручники кандалов вместо золотых браслетов. Ледяные одиночки равелинов вместо уютных спаленок в родительских особняках. Там, где до сих пор не увядают желтые иммортели на мокрых от дождя подоконниках. Букетики, тайно принесенные кудрявым мальчиком Колей Муравьевым для прехорошенькой соседки Сони Перовской. Вот уж смеху-то: влюбленный прокурор преподносит цветочки радикалке, нацеленной на цареубийство.
Дым темнеет, бьет из ставшего тесным сосуда горячими отравляющими струями. Нос взбудораженного Кибальчича заостряется, делается совсем уж мефистофельским.
— Льду! Побольше, скорее! — прожигает он черными ал- мазиками глаз замешкавшегося Ширяева. — Тихомиров, помогай!
Пошатываясь, Лев тащит ведро со льдом, от которого пахнет свежестью и спасением. Перед глазами плывут желтые круги, вырастая и лопаясь с каким-то нежным обморочным звуком; похоже, с такими кругами дурачились в цирке Чи- низелли клоуны, а после в ночном тюремном кошмаре гнались за ним. А он почему-то увещевал кривляк в неподвластном сознанию сне: «Вы же люди! И каждый несет образ Божий в душе. И если вы высмеиваете другого, то оскорбляете и Его.»
Но ведь он об этом не думал. Какой странный сон.
Впрочем, много странного: собратья-революционеры с их трезвым реализмом и тут же — жгучая проповедь евангельских заповедей; упоение «разумным эгоизмом» Спинозы, Гельвеция, Чернышевского, наконец, и высокий, граничащий с самопожертвованием альтруизм; отрицание политики и гибель сотен бойцов в политической схватке с царизмом.