Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приезжала комиссия. Поговорили с ней разные профессора, молоточками по коленкам постучали, посовещались, и дали разрешение на лишение родительских прав. Верочку увезли в обычный, вне зоны, детский дом. С тех пор она её и не видела. Хотя, конечно, интересно было бы спустя годы взглянуть на её девочку; у нее, дитя любви с одним детдомовцем красивым белокурым мальчиком, были светлые, в отца, волосики, но черные, в мать, чуть сросшиеся бровки, крохотная, как точка фломастером, «мушка» на углу верхней губы и удивительный, с детских лет, румянец, вспыхивающий каждый раз, когда, она смущалась.
Это у них семейное, если бы Манефа совсем не потеряла память, и если бы современные жизненные события не перемешивались причудливо в её больном мозгу в густую кашу с прошлым, она бы вспомнила, что такой румянец полыхал на щеках матери, когда, её арестовывали, такой румянец цвел на щеках самой Манефы, когда встречалась она со своим Васильком из Кусимовского детдома №43, такой румянец расцветал и на щечках дочечки, когда она, молодая мать, щекотала её животик.
Но ничего этого Манефа не помнила.
Жизнь продолжалась, и её волновали новые житейские заботы. Главной была эта – как предотвратить кражу сокровищ, из квартиры.
В скукоженном житейскими передрягами мозгу её постоянно дрожала как увядший говяжий студень одна мысль: обокрадут!
И она, каждый раз возвращаясь с фанерной коробкой на веревочке из похода в «Минисупермаркет», или с прогулки с собачкой (или с кошечкой? все забывала, кто у нее, потому и путалась в магазине, – что ей надо купить-то: рыбки кошке, или печенки собаке, пока все с сентября так не подорожало, что денег с пенсии хватало только на хлеб и макароны), плотно прикрывала дверь, убедившись, что на лестничной плошадке никого нет, брала старый, проржавленный молоток на закрепленной шурупами ручке, и забивала дверь большими толстыми ржавыми гвоздями.
После чего уже стирала, гладила, чистила найденной на помойке золой «серебро», шлифовала старой портянкой «золото», прятала новые «сокровища» в тайник, после чего ложилась на панцирную сетку стальной своей кровати, милостиво оставленной родственниками мужа, и засыпала со счастливой, улыбкой на губах.
И вспоминала первые два годы своей жизни. Хотя и говорят ученые, что нормальный человек обычно помнит себя лет с четырех, но с четырех она уже была в детдоме и вспоминать ей его не хотелось. Так и выходило, что если был резон что вспоминать, так только первый два года. А уж правда ли то, что вспоминалось Манефе, другой разговор. Хотя, вполне возможно, что отдельные сполохи, вырванные из контекста жизни сценки она вспоминала с большой долей достоверности.
Например смуглую, красивую грудь матери с твердым коричневым соском. Или висевшее у матери между грудей ожерелье, золотое, с крупными блестящими камнями. И золотые (ну, про золото и брильянты она много позже узнала тогда ей, наверное, все казалось, во-первых, большим, и во-вторых, красивым, блестящим и непонятным), переливающиеся на свету сережки в маленьких ушах матери. Опять же, конечно, все относительно. И маленькие уши матери ей должны были в два года казаться достаточно большими, но в сравнении с сережками, казались и тогда маленькими.
И ещё ей вспоминалась жаркая щека матери. Какие то люди что-то ей говорят, она молчит, принимает дочечку свою, её, крохотную Манефу, к щеке, и гладкая, нежная, чуть бархатистая ниже ушей щека матери горит огнем румянца так, что щечке Манефы горячо и приятно.
Но приятные сны чаше всего перебивались неприятными. Тоже вот так – сполохами, вспышками-, то как её бьют в детстве, то-как насилуют… То голод, холод, бег по скользкому тротуару с украденной в магазине булкой, и сзади крики «держи воровку»… И слезы, и снова боль.
Так что несколько лет жизни с вонючим стариком казались в воспоминаниях хорошей, нормальной жизнью.
Но чаще всего ей снилось, что её обкрадывают.
Ей казалось, что она видит даже лица трех мужиков, которые взламывают дверь, входят в квартиру, по очереди кряхтя и кашляя, насилуют её, равнодушно и крайне болезненно, а потом выгребают из отверстия за комодом (как они узнают, что за комодом – тайник, в памяти выпадало), собирают все это в серый мешок из-под сахара и уносят. Она кричит вслед, но остановить их не в силах.
Манефа подала заявление о краже в райотдел милиции. О краже, которой ещё не было. Но так подробно все описала, что вроде как она и была. Зная придурошность Манефы, в райотделе заявление сумасшедшей бабки положили «под сукно». Тогда Манефа, наученная таким же сумасшедшим соседом по дому, отставным кларнетистом симфонического оркестра из первого подъезда Ираклием Абрамяном, написала заявление в межрайпро-куратуру. Написала заявление, скажем, во вторник. А в среду уже к ней и пришли. Пришла пригожая молодая женщина, улыбнулась, внимательно выслушала и пообещала разобраться в том, почему милиция отказывается» возбуждать уголовное дело по факту явной кражи. Женщина Манефе понравилась. И главное, у неё был такой приятный, во всю щеку, нежный румянец, такой приятный, что в душе Манефы что-то шевельнулось.
– Вас, случайно, не Верочкой зовут? – почему-то спросили она.
– Верочкой, – ответила следовательша, и румянец на щеках расцвел розами.
Татьяна знала в лицо Валдиса не потому, что организаторы акции дали ей заранее фотографию хозяина квартиры. По плану он никак не мог появиться дома в эту ночь. Просто она знала, чью квартиру сегодня «чистит», и знала хозяина в лицо. Валдис ещё лет пятнадцать – назад был известным коллекционером и, чтобы заработать денег на очередное приобретение, читал, по-3-4 лекции в день в московских вузах, подмосковных школах, ПТУ; ЖЭКах и библиотеках, – и по химии, и по истории русской культуры, что заказывали. Выступал он и у них в школе. Рассказывал о нумизматике. Очень интересно. Мысль, что Кирш узнал её, резанула в кишках, как заворот.
Она резко повернулась к подъезду, как с низкого старта стремительно рванулась в вонючую, пыльно-кошачью темноту, крикнула, вслед:
– Подождите, Вы – Кирш?
– Да, я Кирш, – близоруко щурясь сквозь очки ответил Валдис, повернувшись к почти догнавшей его молодой женщине вполоборота, – А что случилось то?
Где-то, как ему казалось, он уже видел эту молодую женщину, с округлым миловидным лицом, густым румянцем и серьезными, внимательными глазами.
– У Вас несчастье, – выдохнула Татьяна.
– Что? Что случилось? С тестем? Что с ним?
– Он, кажется, умер…
– Так кажется, или умер? А Вы кто, Вы-врач? Вы из «Скорой».
– Нет, если бы я была с нашей «скорой», то Ваш отец уж наверняка бы был мертв. Наши следов не оставляют.
Но и она, Татьяна, тоже не имеет права оставить следки. Профессия у неё такая – чистильщик.
– Все это не сказала, а подумала Татьяна. А сказала она вслух совсем другое: