Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дворянским собраниям запрещалось возбуждение законодательной инициативы – «делать положения противные законам или требования в нарушении узаконений», за нарушение этого запрета устанавливался штраф со всех присутствующих в собрании и подписавших документы, содержащие соответствующие предложения, в 500 руб. и сверх того с губернского предводителя – 200 руб. В 1862 г., в разгар Великих реформ, тринадцать мирских посредников, избранных Тверским губернским собранием, угодили на пять месяцев в Петропавловку за требование созыва общероссийского «собрания выборных от всего народа без различий сословий». Полномочия земских учреждений, возникших в 1864 г. и в которых представители благородного сословия явно доминировали (гласные губернских земских собраний на 87 % состояли из потомственных дворян), также не имели и намека на политические притязания. Институтов дворянского представительства на общеимперском уровне не существовало вовсе. Земские структуры выше губернского уровня не поднимались, даже совещания между губернскими земствами были официально запрещены. Историки подсчитали, что в 1874–1879 гг. процент отклоненных Комитетом министров земских ходатайств колеблется от 72 до 95, причем большинство этих отказов никак не мотивировалось. Самодержавие видело роль дворян в местной жизни в качестве «ста тысяч полицейских» (Николай I), «добровольных чиновников на местах для наблюдения за остальными элементами общества» (Д. Н. Шипов).
Автономность дворянства от государства была достаточно относительной – дворянское большинство по бедности или из честолюбия не могло себе позволить пренебрегать государственной службой. П. А. Вяземский отметил в записных книжках 1820-х гг.: «Наши предводители [дворянства] будут всегда рабами правительства, а не защитниками дворянских прав, пока не отменят пагубного обыкновения награждать их крестами и чинами. …Где же у нас дворянство неслужащее, и в независимости ли можно упрекать нас». Сам автор этих слов вполне подтвердил их справедливость на собственном примере, вынужденный служить по Министерству финансов при Николае I, режим которого был ему глубоко антипатичен. «…В начале 1860-х гг. в Европейской России большинство и даже, пожалуй, три четверти взрослых дворян и примерно столько же дворян-землевладельцев в тот или иной период своей жизни отдали дань государственной службе» и даже «к концу столетия… 40 % дворян и примерно 50 % дворян-землевладельцев связывали себя с государственной службой» (С. Беккер).
Таким образом, русское дворянство в целом сохраняло свой традиционно служилый характер и ему было да леко по уровню привилегий до большинства европейских благородных сословий, что остро осознавалось наиболее амбициозными его представителями. Денис Давыдов приводит в своих мемуарах такой любопытный эпизод: «В 1815 году [А.П.] Ермолов, находясь близ государя [Александра Павловича] и цесаревича [Константина Павловича] на смотру английских войск… обратил внимание государя и великого князя на одного английского офицера, одетого и маршировавшего с крайнею небрежностью. На ответ государя: „Что с ним делать? Ведь он лорд“, – Ермолов отвечал: „Почему же мы не лорды?“»
С другой стороны, государство отдало дворянству в почти бесконтрольное управление крепостных крестьян – огромную часть населения империи (в 1740-х гг. – более 63 %, перед отменой крепостного права – более 34 %), но с точки зрения роста политического влияния благородного сословия это был поистине данайский дар. Сохранением крепостного права самодержавие «откупалось от политической реформы» (П. Б. Струве). Впрочем, как мы помним, этот откуп начал практиковаться еще при Алексее Михайловиче. Дворянское большинство такой расклад вполне устраивал, и реформаторы, выходившие из его среды, никогда не получали массовой поддержки. В начале XIX столетия эту ситуацию с гениальной простотой описал М. М. Сперанский: «…вместо всех пышных разделений свободного народа русского на свободнейшие классы дворянства, купечества и проч. я нахожу в России два состояния: рабы государевы и рабы помещичьи. Первые называются свободными только в отношении ко вторым, действительно же свободных людей в России нет, кроме нищих и философов… То, что довершает в России умерщвлять всякую силу в народе, есть то отношение, в коем сии два рода рабов поставлены между собою. Пользы дворянства состоят в том, чтоб крестьяне были в неограниченной их власти; пользы крестьян состоят в том, чтоб дворянство было в такой же зависимости от престола; первые, не имея никакого политического бытия, всю жизненную свободу должны основать на доходах, на земле, на обработании ее и, следовательно, по введенному у нас обычаю, на укреплении крестьян; вторые, в рабстве их стесняющем, взирают на престол как на единое противодействие, власть помещиков умерить могущее. Таким образом, Россия, разделенная в видах разных состояний, истощает силы свои взаимно борьбой их и оставляет на стороне правительства всю неограниченность действия. Государство, сим образом составленное, какую бы, впрочем, ни имело оно внешнюю конституцию, что бы ни утверждали грамоты дворянства и городовые положения, и хоть бы не только два Сената, но и столько же законодательных парламентов оно имело, государство сие есть деспотическое…»
По формулировке Г. В. Вернадского: «Против политических требований дворянства правительство всегда выдвигало крестьянский вопрос. Боязнь отмены крепостного права и потери, таким образом, социальной почвы под ногами заставляла дворянство, в его целом, постоянно склоняться перед императорской властью». Нередко можно услышать аргумент, что народолюбивые императоры именно потому не давали конституцию, что в гипотетический парламент набились бы богатые помещики и не дали отменить крепостное право. Но чего тогда боялись русские монархи после того, как эта отмена состоялась?
Не менее тяжелым для русского нациестроительства последствием крепостного права был создаваемый им кричащий социокультурный антагонизм между благородным и «подлым» сословиями. И дело не только в тех или иных проявлениях помещичьей жестокости. Пресловутая Салтычиха, садистски замучившая до смерти 39 человек, конечно, принадлежала к исключениям, но в целом злоупотребления помещиками своей властью были обыденным явлением. Скажем, по подсчетам американского историка С. Хока, за два года – 1826-й и 1827-й – 79 % мужчин в одном тамбовском имении Гагариных подверглись порке хотя бы один раз, а 24 % – дважды, что сопоставимо с количеством порок на плантациях американского Юга. Ярославский крепостной С. Д. Пурлевский описывает в своих воспоминаниях тягостную сцену массовой порки крестьян, возмутившихся в 1829 г. произволом управителя-немца: была «поставлена по всем деревням военная экзекуция… Целый батальон поселился у крестьян, властно распоряжаясь их хозяйством. Потом, помню, в июне месяце, в ближайшую к нашему селу деревню согнали всех окрестных жителей и оцепили. Я сам был свидетелем. Сделали круг посторонних зрителей, посредине начальство, поодаль – два палача. И более ста человек, кто помоложе, наказаны плетьми. Все, осенив себя крестным знамением, безропотно терпели истязание. Крепкого сложения люди, охраняя слабых, сами выступали вперед. Бабы жалобно кричали, дети плакали. Не имею способности передать виденное… Само начальство (кроме одного только исправника) отворачивалось и смотрело вниз».
Дело также не только в невыносимо тяжелых барщине (помещики, забиравшие на барщину три дня, считались «умеренными») и оброке (в среднем в три раза большем, чем у государственных крестьян). Самое страшное – «овеществление» крепостных совершенно аналогичное «овеществлению» рабов в классических рабовладельческих обществах (ведь и там далеко не все рабовладельцы были бесчеловечными истязателями). Крепостные (вместе со своим имуществом) фактически являлись частной собственностью помещиков, «составной частью сельскохозяйственного помещичьего инвентаря» (В. О. Ключевский), которую можно было продать, подарить, обменять, проиграть в карты – с землей и без земли, семьями и «поштучно», «как скотов, чего во всем свете не водится», по выражению Петра I; крепостными платили долги, давали взятки, платили врачам за лечение, их крали… Объявления о продаже крепостных, открыто печатавшиеся в отечественных газетах конца XVIII столетия, производят сильнейшее впечатление именно своим спокойным, обыденным (а иногда добродушно-юмористическим) тоном: «Некто, отъезжая из С.-Петербурга, продает 11 лет девочку и 15 лет парикмахера, за которого дают 275 р., да сверх того столы, 4 кровати, стулья, перины, подушки, платяной шкаф, сундуки, киота для образов и прочий домашний скарб»; «Продается лет 30 девка и молодая гнедая лошадь. Их видеть можно у Пантелеймона против мясных рядов в Меншуткином доме, у губернского секретаря Иевлева»; «Продается девка 16 лет и поезженная карета»; «Продается каменный дом с мебелью, пожилых лет мужчина и женщина и молодых лет холмогорская корова»; «Продается портной, зеленый забавный попугай и пара пистолетов»… «В ту пору, – вспоминал С. Д. Пурлевский, – людей сбывали без дальних затей, как рабочий скот. Нужны помещику деньги – несколько человек крестьян на базар. Покупать мог всякий свободный, формальных крепостных записей не было, требовалось только письменное свидетельство помещика. И целую вотчину тоже можно было поворотить на базар. На это водились люди вроде маклеров (они же занимались ябедами в судах, водя знакомство с богатыми)».