Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сегодня он включает «Времена года» Вивальди, аллегро из концерта «Осень». Пластинку, которую его брат купил за пятьдесят пять сантимов в лавке на рю-Сент-Маргерит четыре десятилетия назад.
Тихо бренчит клавесин, скрипки плетут затейливое барочное кружево – низкое треугольное помещение чердака наполняется звуками.
В квартале отсюда, двадцатью метрами ниже, двенадцать немецких офицеров позируют на камеру.
Слушайте, думает Этьен. Слушайте.
Кто-то трогает его за плечо. Этьен вздрагивает и едва успевает ухватиться за наклонный потолок, чтобы не упасть. У него за спиной стоит Мари-Лора, в ночной рубашке.
Скрипки то падают, то взмывают. Этьен берет Мари-Лору за руку и – покуда крутится пластинка, а передатчик шлет музыку через крепостные стены, прямо через немцев, в море – ведет ее танцевать. Он кружит ее под низким, скошенным в две стороны потолком, ее пальцы мелькают. В свете свечи она кажется существом из иного мира: лицо – сплошные веснушки, глаза – как коконы паучьих яиц. Они неподвижны, но его это не нервирует; они как будто смотрят в другое, более глубокое пространство, целиком состоящее из музыки.
Грациозная. Стройная. Движения точны и согласованны, хотя она танцует, наверное, первый раз.
Музыка по-прежнему играет. Слишком долго! Антенна не убрана и, возможно, угадывается на фоне неба. С тем же успехом можно было устроить на чердаке полную иллюминацию. И все же… музыка льется. Мари-Лора закусила нижнюю губу, и ее лицо сияет отраженным светом свечи. Этьен глядит на нее и вспоминает болота за городской стеной в те зимние вечера, когда солнце уже совсем низко, но еще не совсем ушло за горизонт и камыш пылает закатным огнем, – места, где он часто бродил с братом целую жизнь назад.
Вот что означают числа, думает он.
Концерт закончился. Под потолком бьется оса. Передатчик еще включен, патефонная иголка крутится на последней дорожке. Мари-Лора запыхалась и улыбается.
Проводив ее спать, Этьен задувает свечу и долго стоит на коленях рядом с кроватью. Всадник Смерть едет по улице внизу, заглядывая в окна. На лбу у него огненные рога, из ноздрей идет дым, в костлявой руке – список с адресами. Он смотрит сперва на немецких офицеров, выходящих из лимузина перед шато.
Затем на ярко освещенные комнаты парфюмера Клода Левитта.
Затем на темный высокий дом Этьена Леблана.
Минуй нас, всадник. Минуй этот дом.
Они едут по пыльной дороге между бесконечными полями подсолнухов, высоких, словно деревья. Стебли высохли и одеревенели, головки качаются, и у Вернера такое чувство, будто за ним наблюдают десять тысяч циклопов. Нойман-первый тормозит, Бернд с карабином уходит в подсолнухи ставить вторую станцию. Вернер выдвигает большую антенну и надевает наушники.
В кабине Нойман-второй говорит:
– Да ты вообще никогда с бабой не лежал.
– Заткнись, – говорит Нойман-первый.
– Ты дрочишь каждую ночь. Доишь бычка. Лущишь початок.
– Да так пол-армии делает. Что русские, что немцы.
– Вот тот маленький арийский мальчик сразу видать, что кобель.
Бернд называет частоты. Пусто. Пусто. Пусто.
Нойман-первый говорит:
– Истинный ариец белокур, как Гитлер, строен, как Геринг, и высок, как Геббельс.
Смех Ноймана-второго.
– Хватит, – говорит Фолькхаймер.
Ранний вечер. Весь день они ехали через эту странную заброшенную местность и не видели ничего, кроме подсолнухов. Вернер крутит ручку, переключает диапазоны, заново настраивает станцию, пытаясь убрать помехи. Они наполняют эфир весь день – громкие, тоскливые, зловещие украинские помехи, звучавшие здесь задолго до того, как люди научились их слышать.
Фолькхаймер вылезает из грузовика, расстегивает штаны и мочится на цветы. Вернер решает поправить антенну, но не успевает: в уши резко, словно взмах сабли на фоне солнца, врывается непонятная речь. Каждый нерв в его теле колет иголкой.
Он, сколько можно, увеличивает громкость и прижимает наушники к голове. Снова возникает тот же голос: па-ра-что-то-шо-же, че-ре-что-то-да-шой… Фолькхаймер смотрит так, будто тоже услышал, будто впервые за несколько месяцев очнулся от сна, как в ту снежную ночь, когда Гауптман выстрелил из пистолета, когда они поняли, что приборы Вернера работают.
Вернер на долю деления поворачивает ручку тонкой настройки, и его оглушает поток чудовищной варварской невнятицы. Она бьет прямо в мозг – как будто сунул руку в мешок с ватой и напоролся на бритву; все надежно и неизменно, и вдруг опасное лезвие, о которое режешься, не успев толком понять, что произошло.
Фолькхаймер стучит кулачищем по «опелю», чтобы заткнуть Нойманов. Вернер передает Бернду частоту, тот замеряет пеленг и передает его обратно. Вернер берется за расчеты. Логарифмическая линейка, тригонометрия, карта. Русский все еще говорит, когда Вернер спускает наушники на шею:
– Север-северо-восток.
– Расстояние?
Просто числа. Чистая математика.
– Полтора километра.
– Сейчас передают?
Вернер прижимает к уху один наушник и кивает.
Нойман-первый заводит «опель», Бернд возвращается, круша подсолнухи. Вернер убирает антенну, и они едут прямо по полю, давя сухие стебли. Самые высокие подсолнухи почти с грузовик, их большие корзинки молотят по крыше кабины и по бортам кузова.
Нойман-первый смотрит на одометр и зачитывает расстояния. Фолькхаймер раздает оружие. Два карабина 98k. Самозарядный «вальтер» с оптическим прицелом. За спиной у Вернера Бернд заряжает свой «маузер». Подсолнухи молотят о будку. Грузовик мотает на ухабах, словно корабль в море.
– Одиннадцать тысяч метров, – объявляет Нойман-первый.
Нойман-второй вылезает на капот и прочесывает поле биноклем. К югу подсолнухи уступают место огуречным грядкам, дальше за полосой голой земли стоит беленый домик под соломенной крышей.
– Край поля.
Фолькхаймер смотрит в оптический прицел.
– Дыма не видать?
– Нет.
– Антенна?
– Пока не вижу.
– Глуши мотор. Дальше пойдем пешком.
Наступает тишина.
Фолькхаймер, Нойман-второй и Бернд с оружием пропадают в подсолнухах. Нойман-первый остается рядом с машиной, Вернер – в будке. Все с виду спокойно. Никто пока не подорвался на мине. Подсолнухи качают гелиотропными головками, словно в печальном согласии.
– Гадов возьмут тепленькими, – шепчет Нойман-первый.
Его правая нога ходит ходуном. Вернер выдвигает антенну, насколько позволяет осторожность, надевает наушники и включает станцию. Русский читает какие-то односложные слова – наверное, буквы алфавита. Каждый слог выплывает из эфирной ваты, как будто для одного Вернера, и тут же тает. Нойман-первый прислонился к колесу, и от дрожи в его ноге слегка подрагивает весь грузовик. Солнце светит в окна, тусклые от размазанных насекомых. Пробегает холодный ветерок, все поле колышется и шуршит.