Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В переживаемой нами ломке серьезная ответственность за судьбу литературы ложится на плечи критики. И мы ощущаем ее усилия и ответственность.
Но — это замечено, уже Сергеем Чуприниным — встречается, и не так уж редко, что находишь в критической статье не анализ, а уличения. Вырвав из произведения, дневника или письма писателя ту или иную фразу, критик учиняет судебную экспертизу мировоззрения писателя, произвольно выстраивает концепцию его личности.
И стоило только начать, азарт прибывает. Множатся объекты розыска. Следствие ведут знатоки. Категоричность, дидактизм, выпестованные прежними десятилетиями, все те же, только бьют по другим мишеням.
Похоже, работает не критическая мысль, а ведется просто отстрел, то ли по лицензии, то ли личным браконьерством. И вслед за теми или иными отстрелянными писателями уже и Есенин в подранках. Есть у него строки: «Но и я кого-нибудь зарежу под осенний свист». Выходит, он признает неизбежность своего соучастия в насилии и так или иначе не чужд ему. Но не преуспеем ли мы с такой схоластикой только в глубоко небезвредном вытаптывании собственных душ? А еще ведь целый ряд имен предстает Шемякину суду.
Упрощенность на всем пути и все так же по сей день — наше стабильное, агрессивное свойство, опасное, пагубное для всех сфер нашей жизни.
Складывается устойчивое представление о том, что люди до и после войны жили исключительно страхом и обожанием Сталина. Был, конечно, гнет страха, было у части населения и обожание Сталина. Но для большинства Сталин скорее был данностью, обозначением существования, в которое вступали подрастающие поколения. И прежде, даже в годы войны с их повышенной потребностью во что бы то ни стало сплотиться, даже тогда Сталин не занимал в нашей жизни такого всеобъемлющего места, как теперь, в наши дни. Теперь он «герой № 1» нашей литературы и всей прессы и наших мыслей, переживаний, отчаяния за прошлое. Его страшная фигура, злодеяния тех лет таким тяжелым прессом ложатся на наше прошлое, что ни травинке зеленой не пробиться.
Михаил Гефтер пишет: «…пустошь за спиною — опасность превыше других». Мои школьные годы и начало студенчества падают на 30-е. Оглядываясь, скажу: нет, все же не пустошь. Все же жизнь была сильнее Сталина, со своими красками, своим еще ярким импульсом, может, доставшимся от предшествующего десятилетия. Пусть кто может объяснит феномен той странной жизни, я не берусь. Но так это было. Еще были общая молодость страны, надежды. Была и жадная тяга к знаниям. Не было стремления к национальной обособленности, розни. И обращались еще друг к другу — «товарищ!», а не отчужденно: «женщина!», «мужчина!», как теперь. Еще в расцвете были театры, стоя уже на пороге насильственного уничтожения.
Знаю, что могу оказаться непонятой: ведь складывается снова стереотип «проклятого прошлого» по давнему устойчивому образцу, только применительно к другому историческому времени — заслуженно, но не сплошь достоверно.
Рядом с патологией времени была неодолимая жизнь, и ведь было много прекрасных людей — из тех, что погибали в тюрьмах, лагерях, на Отечественной. Из тех, кто выжил, из тех, кого миновали репрессии и кто пришел в наше время — оттуда — из своей юности, из своей жизни, павшей на 30-е годы.
В ненастные времена бывает, что дружба, любовь — эти непреходящие ценности — даже глубже, преданнее, ценимее.
Прислушаемся к Виктору Некрасову, чей человеческий голос окликал нас в джунглях гнета. В своей последней «Маленькой печальной повести» он, подводя итоги, пишет из своего изгнания, в Париже: «Выяснилось, что самое важное в жизни — это друзья. Особенно когда их лишаешься. Для кого-нибудь деньги, карьера, слава, для меня — друзья… Те, тех лет, сложных, тяжелых и возвышенных. Те, с кем столько прожито, пережито… И их, друзей, все меньше и меньше, и о каждом из них, ушедшем и оставшемся, вспоминаешь с такой теплотой, с такой любовью. И так мне их не хватает».
Война — фундаментальная история судьбы и духа страны.
Как свидетель, я писала о величии народного духа в трагические первые два года войны, когда беспримерная самоотверженность не награждалась победой. И что 43-й — год перелома — перекресток войны, судеб, истории. «Душа» войны с того рубежа стала меняться. «Теряя же то, что обрели в эти два страшных и великих года, теряли вновь и себя, и Мир. Неприметно, не сразу, а затем зримо, с беспощадной очевидностью» (М. Гефтер).
Осуществленным злодеяниям, возможно, нужны бывают какие-то исторические сроки, чтобы сказаться всем своим разрушительным присутствием в толще народной жизни. Такие сроки явственно наступили после Победы — в глухие послевоенные выморочные годы.
А перед войной наша страна с ее опрокинутым миром, непостижимым в своей чудовищности, была обеспечена на нерасторжимость с ней. Почти вся континентальная Европа оказалась под пятой Гитлера, и последней надеждой был Советский Союз. Выбора не было.
И порыв навстречу неизбежной схватке с нацизмом, пусть обрекающей лично тебя на смерть, был очистителен. Это был и порыв духа из мрака, смятения от происходившего в твоей стране к ясной доле — сражению с врагом, к защите твоей страны.
Самый независимый поэт тех дней Коля Глазков написал в тяжелую пору войны «Молитву»:
Господи, вступися за Советы,
Сохрани страну от высших рас,
Потому что все твои заветы
Нарушает Гитлер чаще нас.
Сейчас я отчетливее понимаю не только то, что прошлое и настоящее слитно, переплелось, взаимодействует. Но и то, что все лично пережитое тоже исторично, потому что личная судьба каждого из нас связана с историей.
Пусть не покажется парадоксальным: на войне несравнимо тяжелее, но в мирной жизни много сложнее. А сейчас мы