Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Михаил Чазов? — спросил он. — Чем могу служить?
— Я принес повесть… «На просторах». Вот она.
Дворник присел к столу, развернул папку с рукописью, долго смотрел, напялив на нос большие очки.
— Никифор Петрович, я читал ваши романы… Сами понимаете, ваше слово для меня…
— А что мое слово? Да ничего. И что мои романы? — Дворник дядя Антон снял очки, посмотрел на меня добрыми, сильно уставшими глазами, и эти уставшие его глаза как бы говорили: «И чего заявился со своей повестью, что я в ней смыслю? Вот пойдем во двор, там я покажу тебе, как надо орудовать метлой». — Еще неизвестно, каким оно будет, это мое слово.
— Любой ваш приговор…
— Юный друг, оставь повесть, я прочитаю. — Он снова надел очки и посмотрел на рукопись. — Быстро прочитать не обещаю — нездоровье мешает, да и подоспели кое-какие свои дела… Но прочитаю обязательно. — Он по-отцовски ласково улыбнулся мне. — Честно скажу: не взялся бы, не в мои годы читать чужие творения. Но к этому у меня есть, как бы сказать, чисто спортивный, что ли, интерес. На старости лет хочется узнать, кто они, те молодцы, которые идут следом за нами? Как они видят жизнь и как ее понимают? Так что прочитаю обязательно, хотя и заранее прошу извинить, если это получится не вдруг.
Я лежал, вытянувшись во всю длину кровати. В комнате уже было темно, так что не видно было ни потолка, ни стен, и только слабым серым пятном оттенялось оконце. Дожидаясь отзыва от Никифора Петровича, я уже было забыл о повести «На просторах», потому что сам видел ее недостатки. Однако я никогда не думал о тех ее недостатках, о которых сказал мне старый писатель. «Во всей повести я не встретил и капли выдумки…» Вот в чем, оказывается, моя беда. А сын? Марта уверяет, что родится именно мальчик… Нет и капли выдумки. Слова и обидные и непонятные. Все время стараюсь понять их смысл и не могу. Беру живой наглядный пример: на дворе ночь, в комнате темно, прожекторы с тракта то и дело перечеркивают серое пятно моего оконца, и за каждым таким перечеркиванием слышится тяжелая поступь несущегося по улице грузовика. Это и есть невыдуманная жизнь, то есть то, что я вижу, что ощущаю и что имеется в действительности. А я, выходит, должен специально выдумывать и эту ночь, нависшую над хутором так же, как она нависала вчера, позавчера, и эти яркие летящие огни прожекторов, которые падают на мое оконце и тут же исчезают, и этот идущий под землею гул, и даже это свое возбужденное состояние. Но ведь лучше того, что я вижу и что чувствую, не выдумать. Да и зачем выдумывать? Или другой пример: кормление овец на комплексе в Мокрой Буйволе.
Да, что и говорить, дело новое, для чабанов непривычное. Я внимательно присматривался к тому, как автоматы разбрасывают по кормушкам мелко порубленную траву, как овцы подбегают к уже привычному для них месту, поедают корм, и все записывал в свою тетрадь. Это механизированное, хорошо налаженное кормление тысячи голов овец показалось мне похожим на огромную столовую. Значит, и это кормление отары, которое я много раз видел и записал, я должен выдумать заново? Нет, тут что-то не так… А мой сын? Это тоже, выдумка или не выдумка? Это я и Марта должны дать ему имя. Какое же имя мы ему дадим? Мы произвели его на свет, мы и дадим ему имя, и все тут не выдумано, все так, как есть… Одно из двух: либо похожий на дворника дядю Антона писатель уже выжил из ума и говорит сам не зная что, либо я тупица, что никак не могу понять то, что старику так понятно и так очевидно.
5
В центре Мокрой Буйволы, как раз перед Домом культуры, стоял бронзовый бюст чабана, всем известного в округе Силантия Егоровича Горобца. Скульптор поставил этот бюст несколько необычно: вместо постамента от плеч и до земли свисала широкополая чабанская бурка. Только на груди она была несколько приоткрыта, так что с левой стороны были видны две звезды, а с правой выглядывал крюк ярлыги, каким обычно ловят за ногу овцу, и на крюке лежали, одна, на другой, широченные ладони. Все, кто проходил близ несколько необычного бюста, больше всего посматривали не на бурку, а на ладони Силантия Егоровича, потому что лежали они так спокойно и так задумчиво, что это их спокойствие и эта их задумчивость невольно передавались и крупному скуластому лицу с шишкастым носом, и орлиному, в степь устремленному взгляду, и стрелами раскинутым усищам — наверное, скульптор и не знал, какую притягательную силу имели созданные им ладони, так удобно лежавшие на ярлыге. Хуторянам казалось, что чабан шел и шел следом за отарой, а потом поднялся на небольшой пригорок и вдруг остановился, слегка раскинув на груди бурку и положив на ярлыгу ладони. Бронзовое изваяние было так похоже на Силантия Егоровича Горобца, что мокробуйволинцы, проходя мимо него, непременно останавливались или замедляли шаги.
— Дядько Силантий! Дружище! — говорили одни. — Стоишь, ну как все одно живой!
— Поглядел бы ты на себя. Не человек, а картина!
Другие из уважения снимали шапки, здоровались:
— Доброго денечка тебе, Силантий Егорович! Чтоб ни тучки над тобой не было, ни ветерка.
И казалось людям, будто Силантий Егорович прятал в усищах улыбку и отвечал:
— А мне теперь не страшны никакие тучи, ни ветры, ни дожди. Да и бурка у меня надежная, укроет от непогоды.
— Ну, как тебе тут стоится?
— Ничего, стою, привыкаю. За свою жизнюшку вдоволь находился по степу, нагулялся на просторах с отарами, так что теперь можно и постоять, малость отдохнуть.
— И клумбочки с полевыми цветочками у тебя возле ног, как все одно в степу. Красивые цветочки!