Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Raus! Raus!
Мы выстраиваемся у блока, как обычно. Эсэсовцы пересчитывают нас. «Марш!»
Я смотрю на часы. Ровно час ночи. Сейчас 18 января 1945 года. Мы выходим за ворота.
Впереди нас идут тысячи людей. Весь ландшафт вокруг испещрен кострами. Ступая по утоптанному снегу, мы шагаем ровными шеренгами по пять, аккуратно выстроенными до самого конца колонны, оставляя за собой железное проклятье: ARBEIT MACHT FREI – слова, впечатанные в наши души. Идет снег. Начинается метель.
На жизнь или на смерть?
На дороге только мы, женщины, но повсюду, сколько мы идем, разбросаны мужские тела. Мы шагаем и шагаем, ноги уже ноют от изнеможения, но все равно передвигаются, будто механические. То и дело переступая через трупы, которые уже успело занести снегом, мы идем час или, может, два, когда нас загоняют, наконец, в какой-то амбар. Близко ли русские? Близка ли свобода? Мы валимся на солому, чтобы хоть немного передохнуть. Сон темный, без сновидений.
– Raus! Raus!
Мы через силу встаем. Некоторые не проснулись. В них тыкают палками, а потом стреляют. Снега нанесло по колено, поднимается ветер, но нам все же не нужно протаптывать себе путь, как пришлось это делать шедшим перед нами мужчинам. В пасмурном небе светает. День серый. И наша плоть серая. Шагаем, шагаем, переступаем через три-четыре тела за раз. Впереди слышны выстрелы, позади слышны выстрелы, снова впереди, снова позади. Мы уже настолько к этому привыкли, что нам кажется, будто стреляют у нас в голове. Снег нескончаем. Он не прекращается и не ослабевает, а валит сплошной пеленой. У меня натерлись мозоли, и они болели бы сильнее, не потеряй мои ноги чувствительность от холода. Нас порой ненадолго останавливают передохнуть, но еды не дают. Мы делим пищу, взятую с собой, но она быстро убывает. Хлеб закончится завтра, да и сахара маловато. Мы едим снег.
– Маня, давай я понесу один пакет сахара. Тебе слишком много тащить.
– Всего один пакет и остался.
– А куда делся второй?
– Мы его съели. – Она заставляет меня задавать эти вопросы. Я не верю ей, но у меня нет сил спорить. Если мы умрем с голоду из-за ее эгоизма, это будет на ее совести.
Под ногами бело-красный снег. Мы бредем по телам.
Привал. В амбаре мы, шестеро, делим остатки хлеба и сахара. Я жутко устала. Такое чувство, что завтра мне конец. Не пора ли сдаться? Я стою, прислонившись к тонкой стенке амбара, и мне мерещится, будто я слышу голоса. Но тут я прерываю свои размышления – звуки кажутся очень знакомыми. И до меня доходит: это в домике, к которому пристроен амбар, семья говорит по-польски. Дверь приоткрыта. Голоса тянут, тащат меня к себе. Я должна увидеть этих людей, ведь до войны мы были частью одного народа. Охранники снаружи.
Я проскальзываю на кухню и тихонько стучу в дверь.
– Извините, что тревожу, – обращаюсь я по-польски, – но у меня здесь сестра, и мы обе ужасно голодны. Мы из Тылича. Если у вас найдется картофелина, я отдам ей половину. А если у вас найдется две, то мне достанется целая.
– Нам самим нечего есть! – слышу я слова мужа.
– Она из Тылича! – восклицает жена. Они некоторое время спорят. Чтобы не подвергать их опасности, я жду, не входя, слушая обрывки их разговора. Дверь приоткрывается.
По моему лицу скользит луч теплого, золотистого света. У женщины мокрые от тревоги и страха глаза.
– Вот, возьми. – Она сует мне два крутых яйца и две вареные картошки. Я беру еду, давая коже вобрать немного тепла, а ноздрям – домашние ароматы.
– Jękuje. Bög zaplać. Пусть Бог наградит вас за доброту. – Я пячусь от двери. – Я никогда вас не забуду.
Тем вечером у нас есть ужин.[63]
Не знаю, сколько дней мы уже идем и сколько километров прошли. Я не помню, сколько раз небо светлело и снова темнело, сколько оборотов сделали стрелки на моих часах и в скольких амбарах мы падали как убитые. Один день? Десять? Не знаю. И мне все равно. Я настолько измождена, что хочется умереть. У меня такой жуткий понос, что я бегу в дворовый сортир без спроса. Эсэсовцам уже, наверное, надоело убивать людей, и они не стреляют в меня, хотя я самовольно покинула амбар. Я пытаюсь ночью спать, но мы промерзли насквозь, а в животах пусто.
– Raus! Raus!
Встаю. Иду в уборную. Не выхожу. Они убивали девушек, которые пытались спрятаться и сбежать. Этого я и хочу. Мне уже наплевать. Эсэсовцы строят колонну. Я руками поддерживаю голову – от слабости она сама уже не держится.
Кто-то подходит к двери. Настал час. Время умирать. Какое облегчение!
– Рена! – За дверью Данкин голос.
Я натягиваю штаны и завязываю пояс, но снова валюсь на стульчак, не в силах устоять на ногах.
– Что ты делаешь? – Она открывает дверь.
– Идите без меня. Я остаюсь.
– Нет, еще чего! Ты идешь с нами.
– Я не могу идти, Данка… Спасись сама.
– Взгляни на эти тела. Взгляни на тех, кто погиб, а мы пока живы. Ты не умрешь сейчас. Я тебе не дам! Янка! – Я слышу, как дрожит ее голос. Она такая отважная. – Помоги мне! – Я не могу смотреть сестре в лицо. Я ужасно устала жить. Их руки поднимают меня и ставят посередине. Мы ковыляем к колонне. Собрав в кулак всю силу и все мужество мира и держась за Данку и Янку, я вновь ступаю по снегу. Над голым пейзажем встает холодное солнце. Их руки твердо поддерживают меня под локти. Мы идем так, будто со мной все в порядке. Это длится вечность. И вдруг ко мне внезапно возвращаются силы.
– Я теперь могу сама стоять, – еле шепчу я.
– Ты уверена?
Я киваю. Сначала меня отпускает Янка. Я стою уверенно.
Данка тоже медленно меня отпускает. Заставив меня идти, они прогнали хворь. Это настоящее чудо.
Мы вновь часами шагаем по снегу, переступая через тела. Выстрелы прервали путь тех, кто слишком ослаб, чтобы двигаться дальше, но я не в числе тех несчастных. Выстрелы прервали путь тех, у кого хватило сил попытаться бежать, но мы и не в их числе. Жалею ли я, что мы не остались в Аушвице-Биркенау? Несмотря на голод и холод – нет, не жалею. Я рада, что мы не умрем под теми железными словами, за воротами Ада. Может, мы ходим кругами по этой усыпанной телами дороге? – здесь ничего не меняется: все такое же заиндевелое, безнадежное.
Нас доводят до станции.
– В угольные вагоны! – командуют нам. Едва ли мы сможем забраться в вагоны без помощи, но помощи ждать неоткуда. Все крайне измождены и слабы, чтобы вскарабкаться в эти пустые вагоны. Я помогаю Данке, она – Дине и так далее. У каждой из нас хватает сил только на одного человека. Мы садимся в углу на корточки – наконец можно передохнуть. Но тут нас начинает трясти от холода. Холод выпускает свои клыки и вонзает их в нашу плоть. Мне не хочется садиться на пол, покрытый слоем угольной пыли, но это нежелание длится недолго. Вымотанная и измученная, я падаю рядом с другими на черный, грязный пол.[64]