Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тебе куда?
— Чуть дальше, в метро.
Отравленный никотином, с ноющими суставами, я вылез у спуска в подземку.
— Спасибо тебе.
— Тебе спасибо. Давай, будь.
— Пока.
У решетки, источая аммиак, дремали бомжи. Ровно в пять сорок пять, опаздывая, по ступенькам скатилась крыса. Без нее тут, похоже, не начинали — метро открылось незамедлительно.
Кинув в дырку бережно хранимый жетон, я доехал до дома. Отмыл кота, перевязал, поставил перед ним блюдце с водой. Выполз в лавку, купил ему фарша и молока, а себе яиц и бифштексов. Поел, посидел в душе, залег и проспал до пяти. Проснулся от жажды. Во рту горчило от табачного перегара. Попил воды, проведал кота. Тот ничего не ел, лежал в лежку, но коротко дал понять, что еще жив. Смотрелся он как тяжелораненый из военного фильма.
Не-скажет-ли-кто-нибудь-бедному-человеку-потерявшему-драгоценное-зрение-в-боях-во-славу-своей-родины-Англии-в-какой-местности-он-находится?
О, точно! Пью. Слепой Пью — самое для него имя.
Я снова залег, заново привыкая к изменившемуся интерьеру своей берлоги.
Стеллажи. Книги. Кассеты. Фотки.
Молодой Леннон в студии — роговые очки, «рикенбеккер» и стоящий рядом, что-то втолковывающий ему Мартин[91].
Озадаченный, чешущий репу Боб Дилан — микрофон, приклеенный к гитаре листок с текстом, губная гармошка на съехавшем хомуте.
Застывший в прыжке Брюс Спрингстин.
Застывший в прыжке Пит Тауншед.
Сегодняшние, седые и постаревшие, «Шэдоуз».
Хорошо дома!
* * *
Смотался к Феде-травматологу, закрыл больняк. Звякнул на службу. Оказалось, я сегодня работаю и посему обязан выйти с нуля. Положил Пью свежей еды, поел сам и не торопясь пошел на подстанцию.
— Как сегодня? Дрючат?
— В рот и в нос. В лавру чьи-то мощи завезли, на гастроли, так богомольцев вторые сутки косит. С ночи очередь занимают, мослы послюнявить, до Обводного хвост, врубись? Пачками валятся — в Мариининке[92]аншлаг ежедневно.
— И надолго?
— Завтра еще, а потом увозят — чес у них.
У микроволнухи, дожидаясь, стояла шеренга тарелок.
— А вторую-то печку куда девали?
— Накрылась. Психи прикончили. У нас же теперь психи стоят.
Психиатрическая бригада то есть. Каждое утро спецы разъезжаются по районам, стоять на подстанциях, для лучшей оперативности. У одних кардиологи, у других педиатры, а нам вот психиатров подселили. Народ специфический — общение с больными влияет.
— Ну, висит же плакат, русским по белому: «МЕТАЛЛИЧЕСКУЮ ПОСУДУ В ПЕЧКУ НЕ СТАВИТЬ!!!» Они, дятлы, берут и кастрюлю запихивают!
— Да, слушай, ты знаешь — Клыкачев зачехлился?
— Иди ты?
— Точно.
Мерзкий тип. Десять лет нервы мотал, по три раза на дню помирал. В больницы не ездил — раскалывали на раз! — нас донимал. Прирожденный страдалец. Иов. Очень это дело любил. Слезы, стоны — осклизлый ком протоплазмы.
— Мы, как его законстатировали, тут же шампанского взяли, коньяка, электрошашлычницу приволокли и даже на «катюшу» скинулись: шестнадцать залпов произвели, как стемнело. Врубили мигалки у машин, настроились на «Наше радио» — и в пляс под «Хару-Мамбуру». А самый прикол в том, что он в ванне утонул, с перепою.
Пили чай, смакуя очередное затишье.
— А ты как — отдохнул?
— В полный рост.
— Загорел, я смотрю. Где оттягивался?
— В Крыму.
— Молоток! Сколько сейчас Федька за больняк берет?
— Полтинник сутки.
Сейчас можно, свои вокруг.
— А мы тут без тебя на рейверском марафоне дежурили.
— Понравилось?
— Двух вещей не хватало: лицензии на отстрел и счетверенного пулемета на крышу.
То еще удовольствие — амфетаминовые передозы через весь город челночить: привез, выгрузил и обратно. К стихийным бедствиям приравнивают неофициально. Я вдруг понял, что скучал по всему этому. Ни разу за неделю не вспомнил, а вот поди ж ты! Сижу — свой среди своих, — наслаждаюсь: хорошо! Через месяц, правда, снова осточертеет, но к этому времени уже в Марокко будет пора. — Два-семь, восемь-шесть, семь-пять, один-четыре — все поехали. — Ну, все! Савичевы умерли, умерли все. Добро пожаловать в реальность. — Давай, Ир, Светку дома оставим, ты не против? Зеленая с недосыпа Бачурина С надеждой посмотрела на Скво. Ирка — так и быть! — снизошла: — Оставайся. И Светка, не веря своему счастью, кинулась в койку…
* * *
Перед теликом, заторможенные и прозрачные, сидели Журавлев с Егоркой.
— Чё не спите, придурки?
— Ты понимаешь, пришли, включили, а там трахаются. Стали смотреть. Думали, порнуха, оказалась поебень!
Скво вытащила из шаткой горы в раковине кружку и теперь отмывала ее от жира, макая губку в мерзкие лохмы раскисшего мыла — средства для мытья посуды сестра-хозяйка не выдает, утверждая, что украдут, а вместо полотенца вешает нам старый халат, который к вечеру трансформируется в жуткую, серо-сырую тряпку. Над гвоздем, на котором он обычно висит, несмываемым маркером выведено: У ВОРОТНИКА ЧИЩЕ!
Было сыро, жарко, накурено. Горели конфорки. Открытое пространство отважно пересекали шустрые стасики. Одного из них, изловчившись, Егорка щелчком отправил в огонь.
— Вид редкий, но исчезающий, — удовлетворенно пояснил он.
— Живодер ты, Горушкин, — механически констатировала Скво.
— Давай-давай, пожалей его, — Один-четыре, поехали, один-четыре…
Вернувшись с вызовом, Санек молча положил перед Егоркой бумажку. Тот мучительно застонал: девяносто лет, ушиб руки, и вдобавок не за свою станцию. Четвертый час!!! Поливая матом, мужики вышли. Скворцова пошла спать, а я остался заполнять за нее карты вызова — ничего сложного, стандартные фразы, разбавленные любимыми оборотами начальства, у каждого из которых свои прихваты: одному сойдет «алкогольное опьянение», а другому — исключительно «запах алкоголя в выдыхаемом воздухе»…
* * *
Говорят, есть станции, где по ночам диспетчер ходит и будит, а не орет как потерпевший в селектор. Наши же падлы перебудят всю смену, но оторвать жопу от табуретки и не подумают. Журавлева с Горушкиным под гневный аккомпанемент таки подняли, народ, ворча и ворочаясь, понемногу затих, а я, проснувшись окончательно, вышел пописать.