Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подросшие пионеры были похожи на молодогвардейцев. А уж историю молодогвардейцев, проведя всё детство в тени памятника “Молодой гвардии”, я знал хорошо. Закончилась она страшно — потому как одних героев побросали в шахту, а других чуть позднее расстреляли в другом месте.
В этом-то и дело — несколько поколений советских людей учили тому, как надо умирать за Отечество. И миллионам людей тыкали в лицо страшными и горькими историями Олега Кошевого и Ульяны Громовой, Зои Космодемьянской и Александра Матросова. Их спрашивали: “Готов ли ты умереть за Родину? Можешь ли ты умереть за Родину?” И надо было отвечать, будто мальчик в красном галстуке, — готов, всегда готов, могу умереть за Родину, хочу умереть за неё…
Зоя Космодемьянская недаром кричит перед смертью:
— Нас сто семьдесят миллионов, всех не перевешаете!
Как говорили издревле, мёртвые сраму не имут. Трагична наша история и еще трагичнее наша мифология, скорбны наши коммунистические сказки. Разные люди рассказывали легенду про мать Зои Космодемьянской. Она была членом какой-то комиссии по восстановлению разрушенного войной. Кажется, в Сталинграде. Давала градостроительные советы. Ей возразили. Тогда она возмущенно и гордо сказала:
— Кто из нас мать Зои Космодемьянской?! Вы или я?!
Строить и жить тяжело. А ведь девочку убили, убили за то, что она подожгла стратегический объект — конюшню, как нам это рассказывали в школе. Потом говорили, что это была не конюшня, а крестьянская изба, но все равно — девочку убили, а потом закопали в мерзлую землю с веревкой на шее, а потом откопали, и вот уже весь мир глазел на опавшую грудь в снегу и эту самую веревку на шее. И брата этой девочки убили. И молодогвардейцы навалились на какого-то мужика и убили его, будто безумные достоевские герои, сожгли биржу труда, а потом убили и их, и некоторые мальчики и девочки еще долго умирали в шахте, и трудно понять, что произошло на самом деле, но ничего в этих страшных сказках не исправить — потому что они, эти сказки, не плохие и не хорошие, они трагичные и горькие — со слезами на глазах. Потому, конечно, что Великая Отечественная война на самом деле Великая Отечественная беда, и ничего тут не поделаешь. Потому как мир стоял на краю, а мы навалились скопом и, в крови, соплях и прочем ужасе, задавили своими телами это безобразие.
И на этой мысли мы с Директором Музея допили — каждый чужое — и пошли к машине.
Мы подъезжали к Астапову, и, надо сказать, на душе у меня становилось всё тревожнее.
День за днём я свыкался с этим последним путешествием Толстого, и неуютно мне было от приближающейся смерти этого человека. Я записывал происходящее под слова Архитектора о том, что на самом деле мы всегда имеем дело не с книгами, а с настоящими путевыми журналами. Иначе говоря, русская литература — это бесконечные отчёты путешественников, к которым то подшивается новый лист, то, наоборот, безжалостно выдирается для того, чтобы засунуть его в бутылку и кинуть по волнам (вариант — заложить в основание пирамиды из камней на перевале).
Внезапно я понял, что еду с поэтами. Один Директор Музея был человек прагматический, и то я всё время ожидал, что он произнесёт какой-нибудь французский стих времён галантного века. Книги, которые он писал, кстати, были совершенно не похожи на книги Архитектора и Краеведа. Это были жёсткие и быстрые, как короткий поединок в будущем музейном парке, суждения с обильными ссылками на номера архивных фондов и описи. Какое-то “Позвольте, сударь, очевидно, что… Унесите беднягу”. И всё потому, что поэзия возникала из ничего, из старых текстов, из пылинки на ноже карманном, из автомобильного выхлопа на просёлочной дороге, из (я обернулся на Директора Музея) руинированных церквей посреди России и из сочетаний переосмысленных слов. Все мы писали один путевой журнал.
Астаповский кремль
14 ноября. Астапово — Чаплыгин — Скопин
Мы въехали в Астапово, как больной на своей каталке в операционную, — полные тревожных ожиданий. Как я и говорил в самом начале: тут всё просто — если станешь шаг за шагом повторять чужой смертный путь, то немудрено самому отдать в итоге концы. Въехали на самом деле в посёлок Лев Толстой, центр Левтолстовского района. Писали название тут по-разному, то раздельно, то слитно, а то и через дефис.
Был поздний вечер, и мы, устроившись в старой гостинице, сразу повалились спать.
Толстого сняли с поезда в 6.35 и отвели в зал ожидания. Дочь Саша писала потом: “Когда мы пришли на вокзал, — отец сидел в дамской комнате на диване в своем коричневом пальто, с палкой в руке. Он весь дрожал
с головы до ног, и губы его слабо шевелились. Я предложила ему лечь на диван, но он отказался. Дверь из дамской комнаты в залу была затворена, и около нее стояла толпа любопытных, дожидаясь прохода Толстого. То и дело в комнату врывались дамы, извинялись, оправляли перед зеркалом прически и шляпы и уходили… Когда мы под руки вели отца через станционный зал, собралась толпа любопытных. Они снимали шапки и кланялись отцу. Отец едва шёл, но отвечал на поклоны, с трудом поднимая руку к шляпе”. И вот его привели к домику начальника станции.
Об этом пишет Олеша: “Начальника станции, в комнате и на постели которого умер Лев Толстой, звали — Озолин. Он после того, что случилось, стал толстовцем, потом застрелился. Какая поразительная судьба! Представьте себе, вы спокойно живете в своем доме, в кругу семьи, заняты своим делом, не готовитесь ни к каким особенным событиям, и вдруг
в один прекрасный день к вам ни с того ни с сего входит Лев Толстой, с палкой, в армяке, — входит автор