Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Директор Музея ловко припёр дверь, никто к народу так и не вышел, и мы разошлись по номерам. Мы жили с Директором Музея вместе, и он, ворочаясь, вдруг сказал:
— А знаешь, отчего я тебя выбрал в напарники?
Действительно, обычно мы делили одну гостиничную комнату, а Краевед с Архитектором — другую.
— Так вот: ты куришь и ты толстый. Такие люди, в общем, чаще терпимы к неудобствам и к тому же не пугаются спать с открытой форточкой. А толстый — это ничего, неудобно только шнурки завязывать.
— Ну и хорошо, — пробормотал я, потому что уже дремал и думал о необходимости записывать жизнь. Сотни судеб вокруг меня — и все они уходят в дым, не дождавшись записи или запоминания.
Исторический опыт всегда частный — стало мне интересно узнавать, что сделалось с людьми, которых я знал давным-давно. Это была своеобразная старина: ты ничего не думаешь об этих своих знакомцах, они выключены, но не исключены. Но вдруг внезапно узнаёшь совершённое ими или не совершённое ими — тоже, их промахи и ошибки, неудачи и успехи, всё случившееся за эти годы, пока мы с ними не виделись.
Этих людей множество — они связаны друг с другом призрачными нитями знакомств и пересказов, вот один уже умер, и его смерть странно меняет все — не то чтобы мир стал пуст для меня, а вот его сюжет пошёл совсем иначе.
Другой уехал навсегда, третий нажил состояние — всё это сюжеты,
в которых я странным и незначительным образом принял участие.
Семья — это совсем иное, там исторический опыт сам лезет мне
в руки. Вот опыт брата моего деда, что, недоучившись на математическом, пошёл бомбить с аэропланов кайзера, потом прибился к белым. Пытался переквалифицироваться в управдомы, но пять языков, из них два мёртвых, накладывают на человека свою печать — его ждала судьба, сватанная для Канта: три года в Соловках, ссылка. Потом он отказался вернуться, его замучило всё и достало. Что ему, зачем — он жил в Череповце.
Его сестра не оставила писем, а её дневники ушли в пепел перед смертью. Я нашёл несколько тетрадей, завалившихся за книги. Бывшая смолянка писала по-французски, и я выучил чужой язык, чтобы прочитать уцелевшее. Там оказалось скучное перечисление врачей и фенологические зарисовки. В Смольном она, кстати, получила шифр — золотой вензель в отличие. В другое — изменённое — время сделала из него себе золотые зубы. Так императорский вензель пережёвывал гречневую кашу, а время длилось.
Судьбы переплетены прихотливо — она вышла замуж за сына Очень Знаменитого Человека, соратника вождя. Тогда он был ещё и народным героем, а теперь уж нет. Теперь даже переименовали улицы, площади и станцию метро, что были названы в его честь. Его расстреляли в Гражданскую войну на 207-й версте, между станциями Ахча-Куйма и Перевал. И хотя про него сочинили сотни стихотворений и, как минимум, две поэмы, мне одна радость — сейчас я сижу под его портретом и портретом его сына. Эти портреты красивы и достались мне как выморочное имущество. А её муж, что носил в петлицах шеренгу ромбов, умер в 1936-м. Своей смертью, если смерть может быть чьей-то собственностью.
Люди в родне были разные и интересные. На мою жизнь влияния они не оказали. Всё это — портреты, письма и жухлые красные корочки удостоверений я потом нашёл как какую-то джуманджу в песке. Откопал, обтёр песок и пыль. Пыли было много.
Моя действительность страшнее литературной, потому как почти литература. Всё дело в том, что эти истории — как порванные банкноты, которые раздают шпионам для пароля. Но один шпион — пойман, а другой мёрзнет на ветру у памятника или давно впарил славянский шкаф на “Сотбис”. Я, знающий номера обеих половин, оказался кем-то вроде главы разведки, что никогда не комментирует членство пойманных и мемуары отщепенцев. Никто из них не писал, впрочем, ничего. Письма их суконны и унылы, будто доисторическое зверьё тупиковой ветви, они выродились в открытки.
И о них помню один я. Но знание моё нечётко и зыбко — день валился в мёртвый сон, как убитый солдат.
Железо дороги
15 ноября. Астапово — Раниенбург — Лебедянь — Елец — Ясная Поляна
По линии действия катится паровоз чувств.
Сергей Эйзенштейн
Поутру мы собрались в одном из номеров, и я стал глядеть на прекрасных девушек, что приехали к нам. Это всегда оказывается лучшим видом за завтраком, бодрит и даёт заряд на весь долгий и утомительный день. Выглянуло нежаркое зимнее солнце, геометрия местности изменилась, и всё как-то повеселело вокруг.
Стало даже жарко. Теперь солнце било сквозь пыльные портьеры, и жизнь казалась лишённой какого-то тяжёлого гнёта. Путешествие нас как бы отпускало, и я начинал верить, что после смерти Толстого ожидало некое светлое воскресение.
Мы пробили невидимую стену и въехали в тот город, до которого так и не доехал Толстой. Ответить, как и почему Толстой бежал, невозможно — всё равно что-то остаётся недосказанным. И мы, разумеется, не смогли — поэтому я снова и снова вспоминал ту самую фразу из дневника вдовы, что спустя полгода приходит на могилу писателя и пишет: “Что случилось — непонятно, и навсегда будет непостижимо. Чудесный тёплый день…”
А перед нами было уже то пространство, которое осталось навсегда недостижимым — город Чаплыгин был свеж и весел. Я, правда, сразу же вспомнил о Циолковском и не без труда отогнал призрак глухого старца прочь.
Железная дорога — вот что спасает Россию.
На откосе Раниенбурга-Чаплыгина мы сфотографировались. Перед нами лежала местность сказочной красоты с тонкими стрелами железнодорожных путей. Кажется, если бы Толстой не покинул спасительную утробу вагона и доехал бы сюда, всё могло окончиться иначе.
Русская литература навек обручена с путешествием. Она связана с дорогой так же, как связана история России с её географической протяжённостью. Одно определяет другое, и это другое, в свою очередь, начинает определять первое.
Путь