Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Скажи ей, что у нее выбора нет, – обратившись к Панасу, негромко произнес Василий.
– Я вам не верю! – крикнула Стася Василию. – Вы сестру мою убили – она поверила вам! А меня не убьете.
Отец Василий моргнул левым глазом, словно Стасины слова попали прямо туда.
– Передай мне чемоданчик, – обратился он к отцу Варлааму, и тот, выпустив бородку, достал из-под полы рясы черный чемоданчик.
Отец Василий водрузил его на стол, открыл и принялся, ворча, перебирать находящиеся в нем церковные принадлежности. Положил в карман распятие размером с ладонь. В руку взял чашу и копьецо. По бокам от Луки тут же выросли отцы Ростислав и Варлаам, теперь они образовывали нерушимую стену за спиной Стаси, готовые схватить ее, когда понадобится. У Луки от нетерпения шевелились в карманах сжатые кулаки. Однако же, когда отец Василий приблизился к Стасе, первым голову девушки, отчего-то тихо взвизгнув, схватил отец Варлаам. Отец Василий водрузил на нее чашу, а потом вперился в ее золотые глубины, приподняв правую бровь. Когда его другая рука со сверкающим копьецом потянулась к боку Стаси, священники с двух сторон подхватили ее уже под руки. Дотронулся Василий Вороновский до девушки копьецом, а та и не пошевелилась. Ткнул он ей острием в бок, в руку и в грудь.
– Не сработало, – задыхаясь от смеха, простонала Леська.
Василий ринулся к ней и наклонился над ведьминым ложем, опершись о него руками, в которых блестели и чаша, и копьецо. Приблизил свое лицо к Леськиному, и коснулось его ее поганое дыхание. Вперили они друг в друга глаза. Казалось, из ее водянистых глаз прорвется сейчас река и снесет Василия по течению прочь. Родинка над ее правой бровью налилась синим. А правду ль бабка сказала, что силы оставили ее? Сам Василий багровел, лоб его покрывался испариной, нога стучала по полу, словно жила своей жизнью. Прорвалась бы река, унесла б кого другого прочь, но не Вороновского Василия – тот умел поставить плотину, не зря всю свою жизнь он бился с ведьмами и бесюками. И не на одну Леську достанет в нем сил, а на двух таких, как она. Если водится на свете такая вторая.
– Покажи, – просипел Василий.
– Не покажу, – отвечала ведьма.
– Смотри… – священник снова прищурил один глаз, а из другого, широко открытого, глянуло лукавство. – Вайда снова с ними гулять пойдет.
– Тот Вайда, который теперь живет, и мухи не обидит, – отвечала Леська. – Розами я Светланку одела, щоб Богдану сердце кольнуть. Дух ее в березу загнала. Рус березу сломал. Опоздал ты, Василий. Тому, чего ты так боишься, быть.
Леська распахнула глаза, родинка над ее бровью сделалась черной, а Василий натурально отлетел от нее прочь, словно сзади его кто-то потянул за ворот рясы.
– Покажи! – Василий вернулся к ней, тыча в лицо крестом.
– Паскудник, – тряслась Леська. – Адже я тебе тоди видпустила з хатини.
– Покажи! – повторил священник.
– Оставьте нас с нею одних, – потребовала Леська, и мужчины спустились в подпол.
Однако, прежде чем выйти вон, отец Ростислав приблизился к столу, который все последнее время приковывал его взгляд, склонился над стоящей на нем темной вещицей, заляпанной птичьим пометом, и тут, изменившись в лице, отпрянул, разглядев в той свой клобук, который уплыл от него против течения по реке несколько лет назад.
– Господи помилуй, – успел пробормотать он и перекрестился.
Василий замыкал шествие, пропуская остальных перед собой. Спустившись последним, он высунул голову из подпола и, глядя на Леську, поднял палец вверх, словно желая еще что-то сказать, но ничего так и не сказал. Панас же направился через дверь, и некоторое время еще слышно было, как он шумит ведрами и мисками, обосновываясь на посту.
Стася осталась с бабкой одна. Отвернувшись от ведьмы, она подошла к окну и смотрела в него не отрываясь.
Над селом занималось утро. Мутная пелена висела над ним. И только голос речки звучал сейчас в Волосянке – властный, пробирающий, холодный. Диктующий, когда деревьям цвесть, земле – несть, петухам – кричать, горам – молчать, а людям в сонном еще молчании покидать нагретые хаты.
Спустя короткое время послышался глубокий вдох и последовавший за ним долгий стон. Стася обернулась. Ведьма разомкнула губы. Она вздыхала и стонала, а та пелена, что была за окном, сама по себе потянулась к окну и вошла в него, не выдавив стекол. Сильный в комнате возник туман, и заволок он собою черные иконы, висящие по стенам, Леську саму заволок. И словно отодвинул ее куда-то вглубь вместе с ее шипящим ртом, то ли пьющим влагу с улицы, то ли ее изливающим. Вскоре туман заполнил собой все вокруг, залепил углы. Впору было спросить – а и правда ли то по-прежнему хата? Не густая ли чащоба, впитавшая водоемов муть? И звуки как будто отдалились, и сама Волосянка исчезла, и холмы ее, и рядки мокрых от ночной мороси крыш.
– Покажи, – раздался Леськин голос и развел собою туман.
Открывшееся в нем показало бабку, все так же лежащую на кровати. Однако в углу происходили дела страшные, необъяснимые и нехристианские. Там, на лавке, восседал Царко – хилый и серый. Рядом с ним Оленька – в том же наряде, в котором нырнула под лед. Одна рука ее была одета в перчатку. Улыбалась Оленька, изображая невесту, и в глазах ее билась жизнь, но не живая, а мертвая. Водила Оленька руками, качала головой, когда ее обнимал жених, и от каждого ее движения жизнь, какая ни оставалась в этом мутном пространстве, утекала прочь, чтобы слиться с речкой, лечь на крыло свежего ветра, задуть в церкви свечу, но не оставаться здесь, в этой хате, где воздух жужжал кладбищенской гнилью. Дальше по лавке сидели семеро – Вир, Зорян, Лад, Найден, Орь, Рус и Ус. Веселились они, прикладывались к мутной бутыли, стоящей перед ними на столе. Невесте подливали, хватали ее за бока и груди. Оленька поворачивала головой то в одну сторону, то в другую и каждого одаривала мертвой улыбкой.
Вот глянула она на Стасю. Да неужто и она, невеста белая, когда-то была человеком? На месте в ней все – и в лице, и в теле. А трепет ее взгляд вызвал такой, какому не проявиться в душе человеческой, когда смотрит самый лютый зверь. Прочь устремилась Стасина душа, да заперта была в теле – прочно заперта, не время было ей отходить. Мертва была Оленька, как есть мертва, и смерть выглядывала из каждого ее движения, поворота головы, из погасших глаз. И тот, кто живой, чуял ее всем существом своим, и душа в его живом теле пугалась, ведь то было не предписанное Богом – повстречаться глазами с тем, кто жив без души. Против воли Господа нашего тут все шло, а потому и душу из живого могло исторгнуть, и разум погасить.
Пьянели бесы, веселели, хихикали. В продолговатых глазах их плескалось лукавое удовольствие, словно то не глаза были, а рыбы, схлестнувшиеся в непотребном танце. А бутылка та, что стояла перед ними, не имела дна, и подливать из нее можно было сколько захочешь.
Затряслись зеркала в старом серванте, и отслоилось от них мутное, в комнату вошло – и прямо к столу. То кладбищенский пень на веселье пожаловал. Вот отчего, стало быть, ветви его зацвели. И тут бесовское отметилось, оживив то, что мертво было давно. А за ним оттуда, из серванта, потянулась вереница нежити – склизкие женщины, прижимающие к гнилым грудям младенцев, укрытых болотными водорослями. Не кричали те младенцы, не плакали, а присасывались только к зеленым грудям матерей своих, чтоб вот так провести вечность.