Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сен-Лу расстался с нами на вокзале. «Ты, может быть, прождешь около часа, – предупредил' он меня. – Если ты пробудешь все время здесь, то наверняка встретишься с дядей Шарлю – он уезжает в Париж за десять минут до того, как отойдет твой поезд. Я с ним уже распростился – мне надо вернуться до его отъезда. Я ничего не мог сказать ему о тебе – твоя телеграмма еще не успела прийти». Когда Сен-Лу от нас ушел, я осыпал Альбертину упреками, а она ответила, что своей холодностью со мной она хотела на всякий случай изменить у Сен-Лу впечатление, какое могло у него создаться, если бы он, когда поезд остановился, заметил, как я наклоняюсь к ней и обнимаю ее за талию. Он в самом деле обратил на это внимание (я не сразу увидел Сен-Лу, иначе держал бы себя приличнее) и шепнул мне: «Это и есть одна из тех недотрог, о которых ты мне рассказывал, – из тех, что не желали бывать у мадемуазель де Стермарья, потому что считали, что она дурного пошиба?» В самом деле, когда я приезжал из Парижа в Донсьер повидаться с Робером, разговор у нас коснулся Бальбека, и я ему сказал откровенно, что с Альбертиной у меня ничего не выходит, что она – сама добродетель. А теперь, когда у меня был уже большой опыт и я точно знал, что это неправда, мне особенно хотелось, чтобы Робер думал, будто это правда. Мне только стоило сказать, что я люблю Альбертину. Робер принадлежал к числу людей, которые готовы отказать себе в удовольствии, лишь бы избавить друга от мук, которые вдобавок были бы для него так же тяжелы, как если бы это были его муки. «Да, в ней еще очень много детского. Ты о ней ничего не знаешь?» – спросил я с беспокойством. «Ничего, если не считать, что вы держали себя как влюбленная парочка».
– Ваше поведение не изменило впечатления Робера, – сказал я Альбертине, когда Сен-Лу от нас ушел. «Это верно, – согласилась она, – все это получилось у меня неловко, я вас огорчила, мне еще больнее, чем вам. Вот вы увидите, что я никогда больше не буду такой; простите меня», – сказала она, с печальным видом протягивая мне руку. В этот момент в глубине зала ожидания, где мы с ней сидели, я увидел де Шарлю – он шел медленным шагом, а на некотором расстоянии нес его чемоданы носильщик.
В Париже, где я видел его только на вечерах, неподвижного, в черном фраке, плотно облегавшем его фигуру, державшегося прямо ради того, чтобы сохранять горделивую осанку, ради того, чтобы производить впечатление, ради того, чтобы оттенять свой дар красноречия, я не замечал, как он постарел. Сейчас, когда он в светлом дорожном костюме, в котором он казался толще, шел вразвалку, вихляя животиком и виляя задом, являвшим собой как бы некий символ, беспощадный дневной свет, падая на его подкрашенные губы, на припудренный подбородок, где пудра держалась благодаря кольдкрему, на кончик носа, на черные-черные усы, никак не гармонировавшие с седеющей шевелюрой, обнажал то, что при свете искусственном создавало бы впечатление свежести и моложавости.
Обмениваясь с ним короткими фразами, так как настоящего разговора у нас завязаться не могло из-за того, что его поезд должен был вот-вот отойти, я смотрел на дожидавшуюся меня около вагона Альбертину и знаками давал ей понять, что сейчас приду. Когда же я повернулся лицом к де Шарлю, он попросил меня подойти к военному, его родственнику, и сказать, что он его зовет, – родственник стоял по ту сторону рельсов, как будто тоже собираясь сесть в наш поезд, но только если бы поезд шел из Бальбека. «Он служит в полковом оркестре, – пояснил мне де Шарлю. – Вы, к счастью, еще молоды, а я, к несчастью, начинаю стареть – вам легче перейти рельсы». Я взял на себя труд подойти к военному и по лирам, вышитым у него на воротнике, сейчас же догадался, что это и правда музыкант. Но когда я уже готов был исполнить данное мне поручение, как же я был изумлен и даже обрадован, узнав в военном Мореля, сына лакея моего дяди, человека, с которым у меня было связано столько воспоминаний!
Просьба де Шарлю вылетела у меня из головы. «Так вы в Донсьере?» – «Да, меня тоже зачислили в оркестр артиллерийского полка». Говорил он со мной сухо и смотрел надменно. Он заважничал, и встреча со мной, напоминавшая о роде занятий его отца, была ему, по-видимому, неприятна. Тут я заметил, что к нам идет де Шарлю. Очевидно, он рассердился на то, что я замешкался. «Я бы хотел послушать вечером музыку, – никак не обращаясь к Морелю, заговорил с ним де Шарлю, – за вечер я плачу пятьсот франков, – может быть, это заинтересует ваших друзей, если они у вас есть среди музыкантов». Мне было хорошо знакомо высокомерие де Шарлю, и все же меня поразило, что он даже не поздоровался со своим юным другом. Но барон не дал мне времени над этим призадуматься. Ласково глядя на меня, де Шарлю протянул мне руку. «До свиданья, дорогой мой!» – сказал он, давая понять, что я здесь лишний. Да мне и самому давно пора было к моей милой Альбертине, которую я оставил одну. «Знаете, – сказал я, снова заняв место в вагоне, – жизнь на курорте и путешествия убеждают меня в том, что в светском театре меньше декораций, чем актеров, и меньше актеров, чем „ситуаций“». – «Почему вы мне об этом говорите?» – «Потому что де Шарлю попросил меня позвать своего друга, а я вот сейчас, на этом самом перроне, узнал в нем одного из своих давних друзей». Рассказывая об этом, я старался отгадать, каким образом барону стало известно социальное неравенство между ним и Морелем, о котором я не подумал. Сначала мне пришло в голову, что он узнал об этом от Жюпьена, дочь которого, как мы помним, казалось, была влюблена в скрипача. Как бы то ни было, я был поражен тем, что за пять минут до отхода парижского поезда барон выразил желание послушать музыку. Однако, вызвав в памяти дочь Жюпьена, я начал склоняться к мысли, что в «узнаваниях» могла бы найти отражение весьма существенная сторона жизни, если бы мы умели достигать высот подлинной романтики, но тут вдруг меня осенило, и я понял, как я был наивен. Барон до этого в глаза не видел Мореля, а Морель – барона, ослепленного, но и оробевшего при виде военного, который, правда, носил всего только лиры, и до такой степени разохотившегося, что попросил меня привести к нему человека, о знакомстве которого со мной он не подозревал. Во всяком случае, пятьсот франков, должно быть, возместили Морелю то, что между ними прежде не было никаких отношений, так как я увидел, что они продолжают разговаривать, не помышляя о том, что стоят около нашего вагона. Припоминая, как де Шарлю подходил к Морелю и ко мне, я уловил сходство де Шарлю кое с кем из его родственников, пристававших на улице к женщинам. Только в данном случае намеченная жертва была другого пола. Начиная с определенного возраста, – даже если внутри пас происходят различные перемены – чем больше мы становимся самими собой, тем отчетливее в нас проступают семейные черты. Природа, добиваясь гармоничности рисунка на своей ткани, нарушает однообразие композиции прихотливостью узоров, которые она оставляет незаконченными. Надменность, с какой де Шарлю смерил взглядом скрипача, могла быть оценена по-разному. Ее одобрили бы три четверти светских людей, привыкших раскланиваться, но не префект полиции, который несколько лет спустя установил за скрипачом надзор.
– Сударь! Парижский поезд сейчас отходит, – объявил носильщик, державший чемоданы в руках. «А, черт, да никуда я не поеду, сдайте вещи в камеру хранения!» – сказал де Шарлю и дал двадцать франков носильщику, а тот подивился перемене в планах пассажира и обрадовался вознаграждению. Щедрость де Шарлю немедленно привлекла к нему цветочницу: «Купите гвоздики, господин хороший, поглядите, какая роза, она принесет вам счастье». Только чтобы отвязаться от нее, де Шарлю дал ей сорок су, а цветочница осыпала его за это добрыми пожеланиями и попыталась навязать цветок. «Ах, боже мой, да оставит она когда-нибудь нас в покое! – комически-жалобным тоном человека, выведенного из терпения, сказал де Шарлю, обращаясь к Морелю, в котором ему было до известной степени приятно искать поддержку. – Нам нужно поговорить о важных вещах». Может быть, носильщик отошел еще недостаточно далеко, а в расчеты де Шарлю не входило, чтобы вокруг него собралась многочисленная аудитория, а может быть, это вступление облегчало его надменной застенчивости переход к просьбе о свидании. Музыкант с властным и решительным видом обернулся к цветочнице и протянул в ее сторону ладонь, как бы отстраняя ее и давая понять, что ее цветы никому не нужны и чтобы она сию же минуту убиралась вон. Де Шарлю был восхищен этим повелительным, мужским движением до того изящной руки, что такое движение у другого молодого человека могло бы показаться неуклюжим, грубым в своей тяжести, – движением, говорившим о рано развившейся твердости и гибкости, делавшей этого безбородого юношу похожим на юного Давида, готового сразиться с Голиафом.[211]Восторг барона непроизвольно выразился у него в улыбке, появляющейся у нас при виде ребенка с чересчур серьезным для его возраста выражением лица. «Вот было бы хорошо, если бы такой человек сопровождал меня во время путешествий и помогал мне в делах! – подумал де Шарлю. – Насколько легче мне было бы жить!»