Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я знаю человека, который мог бы вам помочь, – сказал я. – Это хозяин заведения под названием «Maison du Chien». Он, насколько я могу судить, нетребователен к заказам, если ему хорошо платят, и у него солидная репутация.
Взгляд, который он на меня бросил, был красноречивей всяких объяснений. Сутенер умер.
Я мог бы сказать ему, что это ничего не меняет, и, наняв его сына, они бы имели дело, по сути, с тем же человеком, хотя я отдавал себе отчет, что он, скорее всего, не поверит моим словам. Впрочем, юноша наверняка тоже арестован. Возможно даже, что он содержится под стражей в этом же здании. Его тетя – с биологической точки зрения, дочь, но я намеревался использовать то же обозначение, каким пользовалась его семья, во избежание путаницы, – со временем попытается вытащить молодого человека.
Наверное, она добивается и моего освобождения тоже (мне это впервые пришло в голову). У нее исключительно острый ум, она обладает ценными знаниями, мы с ней часто встречались и подолгу беседовали – обычно при этом безмолвно присутствовали ее «девчонки», как она их называет, одна или несколько, для аудитории [113]. Где ты сейчас, Tante Jeannine?[114] Известно ли тебе, что они меня схватили?
Она верила, хотя пыталась этого не выказывать, что аннезийцы истребили и подменили Homo sapiens – такова была суть гипотезы Вейля. Она и была Вейлем. На протяжении многих лет эта теория успешно применялась как жупел для дискредитации неортодоксальных мнений об автохтонном населении Сент-Анн. Но кто они, Свободные Люди? А, Tante Jeannine? Консерваторы, которые не сошли со старых путей? Проблема не в том (как я прежде считал), насколько сильно мысли Детей Тени воздействуют на реальность и изменяют ее, а в том, как на ней сказываются наши собственные мысли. Я читал интервью с миссис Блант – в холмах я перечитывал его сотни раз, – и я знаю теперь, кто такие, по моему мнению, Свободные Люди. Я назвал эту гипотезу Постпостулатом Льейва [115]. Я Льейв, я остался [116].
Новый узник оказался разговорчив. Он спросил, есть ли кто в других камерах, как их имена, что мы будем есть, можно ли выпросить у охраны крышку для параши, и задал множество других вопросов. Конечно, ему никто не отвечал – всех, кого ловили на попытках переговариваться, наказывали палками. Но, поняв, что стражник ушел, я рискнул предупредить его. Он долго молчал, потом спросил тихо, заговорщицким тоном:
– Кем был тот несчастный безумец, который смеялся надо мной, пока они волокли меня сюда?
Тут вернулся стражник, и толстяк завизжал, как угодивший в западню розовый кролик, когда его вытянули из камеры и потащили на порку. Бедный ублюдок.
Невероятно! Вы в жизни не догадаетесь, где я! Ну давайте, можете запрашивать сколько угодно подсказок.
Это глупо, я понимаю, но я вообще давно уже чувствую себя круглым дураком, так что почему бы не поиздеваться. Меня вернули в старую камеру 143, над уровнем земли, с матрацем и одеялом, и свет сочится из окошка – стекла в нем нет, по ночам снаружи тянет холодом, но мне кажется, что я попал во дворец.
Через час после того, как меня возвратили туда, Сорок седьмой начал стучаться по трубе. До него каким-то образом дошел слух, что меня должны вернуть, и он послал мне горячие приветствия. Он сообщил, что камера все это время пустовала. Я потерял суповую кость, которой привык пользоваться, но ответил ему, как смог, костяшками пальцев. Узник в следующей по коридору камере тоже узнал, что я вернулся, и начал, как прежде, яростно скрестись и царапаться в стену, но код, будь то прежний или новый, расшифровать я оказался бессилен. Звуки такие беспорядочные, что я иногда задумываюсь, не переговаривается ли он с голосами в своей голове.
НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ. Не значит ли это, что они собрались меня отпустить? Лучшая трапеза с момента моего взятия под стражу – бобовый суп, жирный, питательный, с настоящими кусками свинины. Чай с лимоном и сахаром. Они передали его мне в большой оловянной кружке, а вместе с утренним хлебом было и молоко. После этого меня вывели из камеры в баню, где я мылся в компании пяти других узников, а волосы, бороду и пах присыпали инсектицидным порошком. У меня появилось новое одеяло, почти чистое – лучше, чем прежнее. Я пишу эти строки, набросив его на плечи. Мне не холодно, однако чувствовать его кожей приятно.
Новый допрос, на этот раз его проводил не Констан, а другой человек, которого я прежде никогда не видел. Он представился как господин Иавис [117]. Он довольно молод и хорош собой, на нем опрятный штатский костюм. Он дал мне сигарету и с огорчением сообщил, что подвергает себя риску заразиться тифом, разговаривая со мной. Видел бы он меня раньше, пока они меня не вымыли. Когда я спросил его насчет второго одеяла и новой бумаги, он показал мне свою папку – там лежали некоторые из ранее исписанных мною страниц, – и пожаловался, что разобрать мои каракули стоило немалых трудов. Поскольку я знал, что на тех страницах не было никаких опасных для меня записей, я с готовностью предложил снять с оставшихся фотокопии, если есть необходимость (а он настаивал, что она может возникнуть) послать их какому-то вышестоящему лицу. Но то, что я пишу сейчас, им едва ли надо показывать. Я много чего навыдумывал о своей жизни с родителями на Земле[118] – по правде говоря, я намеревался сочинить роман, ведь не одна великая книга написана в тюрьмах. Эти страницы только затруднят разбирательство по моему делу. Я уничтожу их при первой же возможности.
ПОЛНОЧЬ ИЛИ НЕМНОГО ПОЗЖЕ. К счастью, они оставили мне спички и свечи, иначе я бы не мог писать. Я уже лег спать, как вошел стражник, взял меня за плечо и сказал, что за мной «послали». Первая мысль моя была о казни; но он усмехался так, что я счел это предположение необоснованным. Я подумал тогда, что они затеяли какое-то новое, мерзкое и отчасти смешное издевательство, например собрались обрить меня налысо.
Он привел меня в комнату на краю тюремного сектора и толкнул через порог, и там меня ожидала Селестина Этьен, девушка из гостиницы мадам Дюклоз. На дворе, наверное, уже середина лета: она оделась так, словно вышла к вечерней мессе летним воскресеньем – на ней розовое платье без рукавов, белые чулки и шляпка. Я привык думать, что она худая, как щепка, но здесь она показалась мне очень симпатичной. Ее большие сине-фиолетовые глаза выражали испуг. Когда я вошел, она встала и воскликнула: