Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я расслышал в насмешливом тоне его голоса нечто для меня новое: это был юмор. Но по длинному лицу Исаака из Толедо блуждала блаженная улыбка, хотя ему были знакомы эти нотки грустного ерничества, это искусство самозащиты от полной безнадежности, обращение с которым его раса так хорошо усвоила, чтобы выжить. Он одобрительно кивал головой, поглаживая бороду тонкими длинными пальцами виртуоза.
— Согласно этому предсказанию, после трудного времени древнее племя Дзага познает новый триумф. Ему следует лишь распространить чародейство на другие области, придать ему выражение, более отвечающее глубинным потребностям человеческих душ. Я не думаю, что это будет происходить, как раньше, на подмостках, куда наши предки поднимались в качестве жонглеров. Думаю, подмостки будут другие, и господа Гёте, Вольтер и те, кого называют философами, гораздо ближе продвинулись к новой истине. Мой сын показывает некоторое расположение к этому поприщу.
Исаак из Толедо внимательно посмотрел на меня из-под длинных прямых ресниц, придававших его взгляду выражение потаенной благожелательности. Я не могу лучше передать этот взгляд, что ощупывал и взвешивал меня, как ткань, просто мне показалось тогда, будто я нашел своего первого издателя.
Он заставил отца принять сто тысяч рублей и заверил, что добьется от кредиторов-евреев того, что на деловом языке называют «замять долг». Когда отец, со слезами на глазах пожимая руку этого вечно молодого старца, пытался выразить свою признательность, тот оборвал его на полуслове:
— Ты не должен мне ничего. Я заключаю выгодную сделку. Евреи знают, что нет никакого риска в деле, основанном на воображении.
Судьба вдруг улыбнулась нам. Запоры Екатерины настолько ожесточились, что попы организовали специальные молебны в церквах о ее облегчении. Страдания императрицы вызвали знаменитую реплику Вольтера: «Ее Величество русская императрица может все, кроме одного» — и фразу принца де Линя: «Россия — единственная страна в мире, где народ молится об облегчении императрицы». Отец получил несколькими днями ранее новое лекарство, открытое англичанами, — истертую кору некоего дерева, произрастающего в Индии. Он отослал его императрице. Сорок восемь часов спустя она прислала нам подарок — сорок тысяч рублей, а также права на дворец Охренникова и наше имение Лаврове, которые мы уступили кредиторам и которые Екатерина выкупила. В то же время она отменила указ о нашем изгнании, но отец перенес слишком много унижения в этой стране и не мог оставаться здесь далее. К тому же он был не очень-то уверен в эффективности лекарства, которое могло перестать действовать. Мы продолжали наши приготовления к отъезду, дожидаясь теперь только установления санного пути, чтобы покинуть Санкт-Петербург.
27 февраля, когда уже уложенные сундуки загромождали вестибюль, а мы распределяли последние подарки, старый Фома доложил, что перед нашими воротами остановились сани и их возница хочет говорить с госпожой Терезиной, и ни с кем другим… Кучер наотрез отказался покинуть свой возок и умолял, чтобы барыня соизволила прийти сама. Отец велел Фоме послать наглеца ко всем чертям, но любопытство Терезины взяло верх: она накинула шубку, так как мороз стоял нешуточный, и вышла. Она вернулась спустя несколько минут, как будто слегка взволнованная или, скорей, удивленная. Взгляд ее в некотором сомнении переходил с отца на меня.
— Пойдемте, — сказала она нам.
Мы пересекли двор по неглубокому еще снегу и оказались перед санями, задок которых был укрыт рваной дерюгой. Кучер с кнутом в руке стоял перед нами. Его круглое бородатое лицо с выдающимися скулами показалось мне знакомым, но зимой все мужики похожи друг на друга.
— Смотрите, — сказала Терезина.
Она легонько приподняла рогожу. Было темно, и я не сразу опознал то, что открылось моему взору. Я никак не ожидал увидеть под грязной рогожей мертвое лицо лейтенанта Блана. Поначалу оно показалось мне следствием игры воображения, которая доставила мне после такой успех в моей профессии. Глаза француза были открыты. Черты не несли еще отметин vigor mortis: конец, видимо, воспоследовал недавно… Немного крови запеклось в уголке его рта, но она еще не успела почернеть.
— Мы не знаем этого человека, — заявил мой отец с замечательным присутствием духа.
Терезина обратила на кучера невинный взгляд:
— Кто это?
Я наконец узнал кучера. Это был казак Остап Мукин, один из мерзавцев, прислуживавших Блану и составлявших его личную гвардию. Наша реакция, казалось, настолько поразила его, что он вспотел, несмотря на ледяной холод. Он сдернул шапку и утер лицо.
— Я не представляю, зачем вы привезли сюда это тело, — сказал отец.
Остап покосился на нас и вздохнул:
— Он был ранен вчера в стычке со стрельцами. Он вбил себе в голову, что должен увидеть вас. Пять месяцев мы шатались с ватагой ребят. Хотели податься в Польшу. Но он вбил себе в голову, что должен найти вас.
— Почему же? — спросил отец.
Я бросил взгляд на Терезину. Она созерцала лицо покойного с самым глубоким равнодушием. Не буду отрицать, с каким наслаждением я выкрикиваю эти слова: «Она созерцала его с самым глубоким равнодушием». Меня, несомненно, обвинят в жестокости и удивятся, что после стольких лет моя ревность подвигла меня к столь мелочному сведению счетов. Но здесь я — хозяин. Эти страницы принадлежат мне. Я говорю все, что мне заблагорассудится, я творю что хочу, придумываю искренне и самозабвенно, со скрупулезной верностью самому себе, и если я не отказываю себе в удовольствии написать, что «Терезина созерцала лицо мертвеца с глубочайшим равнодушием», это всего лишь доказывает, что я скромно доверяю читателю мои самые интимные переживания, и если даже совру, то исключительно из любви к истине. Я знаю — к чему отрицать? — что жестокая, довольная улыбка блуждает по моим губам, когда перо мое скользит по бумаге, и велико мое счастье иметь возможность поведать об останках ненавистного моего соперника под безразличным взором Терезины. Благонамеренный читатель, более всего ценящий соблюдение приличий, потребует изобразить здесь Терезину, убитую горем, бросающуюся на тело своего любовника, чтобы покрыть его слезами и поцелуями. Кому что нравится.
Но я чувствую, что уже исчерпал удовлетворение, вызванное безразличием Терезины перед трупом авантюриста, и с вашего позволения, равно и без него, отправлюсь далее.
— E, per Bacco![7]— воскликнула Терезина. — Что за манера привозить то, что нам не предназначено?
Здесь я отложу на минутку перо, чтобы потереть руки и согреться. Кто-нибудь, наверно, скажет, что все это — дешевые забавы, что, вместо того чтобы смаковать грубости, вложенные мною в уста моей Терезины, я мог бы вовсе не упоминать имени Блана и, таким образом, избежать ненужных мучений. К несчастью, воображение отторгает любую ложь и законы его строже, чем это обычно предполагают. Если я хочу оживить Терезину, мне нужно принять и страдание. Без этого — ни жизни, ни любви. Мне могли бы также указать на недостоверность моих слов, сославшись на века, прошедшие от описываемой мной эпохи до сих пор, и любезно напомнить, что столь долгая жизнь маловероятна… Но я ведь открыл вам секрет своего бессмертия: я переполнен любовью.