Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Истекающего кровью, его перенесли на кровать, и там он твердым голосом продиктовал следующее: «Я, Себастьен-Рок-Никола Шамфор, заявляю, что предпочитаю умереть свободным человеком, чем рабом отправиться в арестный дом; заявляю также, что если меня, в моем теперешнем состоянии, попытаются потащить туда, у меня еще достанет сил успешно завершить то, что я начал. Я свободный человек. Никогда меня не заставят живым войти в тюрьму».[785] Все, естественно, считали, что он не выживет. Тем не менее к нему и на этот раз приставили жандарма, которого, опять-таки, он сам должен был содержать. Но Шамфор оправился, начал даже ходить, перебрался на другую, более дешевую квартиру: после того как он был принужден подать в отставку, средств к существованию у него совсем почти не было. Впрочем, прожил он недолго. Через несколько месяцев одна из его ран нагноилась, и 13 апреля 1794 г. Шамфор умер.
Умирая, он сказал аббату Сийесу: «Мой друг, я ухожу, наконец, из этого мира, где человеческое сердце должно или разорваться, или оледенеть».[786] За гробом Шамфора — в те времена это было актом большого мужества — шли три человека: Сийес, Ван-Прат и Женгене.
Приблизительно год спустя П.-Л. Редерер попытался подвести итог литературной деятельности Шамфора, выступив на страницах «Журналь де Пари» со статьей «Диалог между редактором и другом Шамфора». Как видно уже из заглавия, статья написана в форме разговора двух людей, один из которых спрашивает, а второй отвечает. На вопрос редактора, что же сделал для революции Шамфор, не напечатавший о ней ни строчки, следует ответ: «Шамфор печатал непрерывно, только печатал он в умах своих друзей. Он не оставил произведений, написанных на бумаге, но все, что он говорил, будет когда-нибудь написано. Его слова долго будут цитировать, будут повторять их во многих хороших книгах, ибо каждое его слово — сгусток или росток хорошей книги». И дальше: «Чтобы [мысль] стала общим достоянием, ее должен отчеканить человек красноречивый, тогда чеканка будет тонкая и четкая, а проба — полновесная. Шамфор не переставал чеканить такую монету, порою — из чистого золота. Он не сам раздавал ее людям, этим охотно занимались его друзья. И нет сомнения, что он, ничего не написавший, больше оставил после себя, чем те люди, которые столько писали за эти пять лет и произносили столько слов».[787]
Редерер говорил это, не зная и даже не подозревая, что труд всей жизни его друга сохранился. Между тем после смерти Шамфора Женгене обнаружил папки с его записями. Возможно, кое-что и пропало, но большая часть была спасена. Эти заметки на клочках бумаги и есть «Максимы и мысли», «Характеры и анекдоты», — словом, все, что составляет живое литературное наследие Шамфора. Произведения, напечатанные при его жизни и принесшие ему кратковременную известность — стихи, пьесы, похвальные слова, — теперь устарели и не представляют большого интереса, если не считать подписей к «Картинам революции». Материалы же, собранные им для труда, который он хотел озаглавить «Творения усовершенствованной цивилизации», стали памятником человеческой мысли, вызывающей отклик и через полтораста лет.
Впервые «Максимы» и «Анекдоты» появились в свет в 1795 г. — их издал Женгене, предпослав книге рассказ о жизни и смерти Шамфора.
Конечно, очень ощущается, что не автор подготовил книгу к печати. В ней есть повторения, проходные, малозначительные пассажи. Особенно это относится к «Характерам и анекдотам». Тем не менее книга и в таком виде достаточно едина, значительна и по-новому освещает темы, разработанные предшественниками Шамфора в жанре моралистики.
Если обратиться к Монтеню, Ларошфуко, Лабрюйеру, то общим у этих столь различных писателей-моралистов оказывается их взгляд на неизменность человеческой природы, который согласуется со всем мировоззрением философов-рационалистов. Меняются формы проявления корысти, тщеславия, честолюбия, но существо их остается тем же. Поэтому не только бесполезны, но и вредны попытки коренного переустройства любого социального строя. Начинать надо с человека. Если удастся изменить его к лучшему, усовершенствуется и общество. Добиться этого можно, только разъяснив людям, что порок ничего хорошего им не сулит и что в конечном счете добродетель выгоднее. Заняться таким разъяснением должны философы и писатели.
Монтень в доказательство того, что человеческая природа всегда и везде одинакова, привлекает широчайший материал, черпая примеры из истории и Древней Греции, и Рима, и, конечно, Франции. Политические и социальные перемены не вносят, с его точки зрения, существенных поправок в эту природу. Более того, любая ломка общественного строя может привести к следствиям неожиданным и гибельным. «Я разочаровался в© всяких новшествах, в каком бы обличии они нам не являлись, и имею все основания для этого, ибо видел, сколь гибельные последствия они вызывают»,[788] — пишет он в 23-й главе первой части «Опытов». Нигде не становясь в позу проповедника, невозможную для этого великого скептика, он все же исподволь старается внушить читателю, насколько неудобен, обременителен порок и насколько существование человека, которым руководит разум, спокойнее и приятнее, чем жизнь того, кто подчиняется страстям.
Этическая система Ларошфуко еще асоциальнее, герметичнее. Стараниями автора из нее изъято все, что носит следы конкретной исторической обстановки. С каждым новым изданием Ларошфуко все больше очищал свою книгу от упоминаний конкретных лиц и реальных событий. Людьми правит корысть — это положение он хочет сделать универсальным, хочет вынести его за скобки всей истории человечества. Систему свою, основанную на наблюдениях над современной жизнью, он строит как незыблемую и внеисторическую. Ларошфуко не учит, а только констатирует, предоставляя людям самим делать выводы.
Лабрюйер, живший во второй половине XVII в., уже куда историчнее Ларошфуко. Его придворные, судейские, горожане относятся к определенной стране и эпохе. Он широко пользуется литературными «портретами с ключом», т. е., не называя оригиналов, рисует их с такой достоверностью, что его современники мгновенно узнают и называют тех, кого