Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я предвидел подобный ход в этой партии. Так и должно было случиться.
Старый писатель, очень довольный, зашелся в долгом и утомительном приступе кашля. Юити потер ему спину и на разные лады поухаживал за ним.
Когда кашель прекратился, Сюнсукэ снова обратился к Юити. Глаза его были влажными, а лицо красным.
— Ну, так в чем же дело?
Не говоря ни слова, Юити протянул ему пухлое письмо.
Сюнсукэ напялил очки, быстренько посчитал листы.
— Пятнадцать страниц! — будто сердясь, пробурчал он.
Затем писатель шумно умостился на стуле, шурша своей одеждой, будто плащ и кимоно терлись друг о друга складками. Он стал читать.
Юити казалось, что он сидит перед профессором, читающим его экзаменационное сочинение. Он терял уверенность, его грызли сомнения. Скорей бы уж закончилась эта экзекуция! К счастью, Сюнсукэ уже справился с почерком и читал эту рукописную работу бегло, не хуже, чем Юити. Однако когда Юити заметил, что выражение лица Сюнсукэ остается неизменным при чтении тех пассажей, которые произвели на него сильное впечатление, Юити начал все больше и больше беспокоиться по поводу правильности своего чувства.
— Миленькое письмецо! — заключил Сюнсукэ, снимая очки и лениво играя ими. — И вправду оказывается, что у женщин не много мозгов. Вот доказательство того, что вместо ума в зависимости от времени и обстоятельств у них проявляется нечто совсем иное — одним словом, мстительность.
— Я позвал вас сюда не для того, чтобы выслушивать вашу критику.
— Я вовсе не критикую! Это невозможно, подвергнуть какой-либо критике так изящно выполненный опус! Разве подлежит критике чудная плешь? А чудный аппендикс? А чудная редька?
— Однако я был чрезвычайно тронут! — оправдывался юноша.
— Ах, ты был тронут? Ну, ты поразил меня! Когда ты подписываешь новогодние открытки, разве ты стараешься растрогать своих адресатов? Если по какой-либо оплошности тебя что-то растрогало и это нечто оказалось в письме, то это чувство самого низкого пошиба, наихудшее из всего возможного.
— Вы не правы! Я понял. Я понял, что люблю госпожу Кабураги.
Сюнсукэ рассмеялся на его слова — так громко, что присутствующие в баре стали оглядываться. Смех застревал в горле, будто смазанном клеем. Он выпил воды и, захлебываясь, снова закатился смехом, который казалось, ничто не сможет отодрать от гортани.
В идиотическом смехе Сюнсукэ не было ни издевки, ни благодушия, ни даже малейшего намека на сочувствие. Это был отъявленный хохот. В нем было нечто от заводного механизма, от физических упражнений. Это было единственное деяние, на которое был способен сейчас старый литератор. Его взрывной смех отличался от спазматического кашля или невралгических конвульсий — он не был непроизвольным.
Возможно, что Юити посчитал старика за сумасброда, однако Сюнсукэ Хиноки благодаря такому необузданному смеху обрел чувство сродства со всем мирозданием.
Что за умора! Ну и насмешил! Впервые мир предстал пред ним воочию. Его конек — ревность и ненависть — единственная сила, которая подстрекала его на создание произведений. Взять хотя бы для этой цели Юити, с его мучениями и страданиями, живьем, с плотью и кровью! Сила его смеха была такова, что между его существованием и миром обнаружилась некая связь, и у него открылся дар видеть голубые небеса и с обратной стороны земного шара.
Много лет тому назад он предпринял странствие в Куцукакэ, где стал очевидцем извержения вулкана Асама. Поздно ночью в гостинице мелко-мелко задрожали оконные стекла, и он, впавший в дремоту от изнурительного писательского труда, проснулся. Взрывы чередовались каждые тридцать секунд. Он поднялся и засмотрелся извержением. Грохота как такового не было слышно. Слабенькое утробное урчание докатывалось со стороны горы вслед за тем, как над ней вздымалось пунцовое пламя. «Словно океанский прибой», — мысленно сравнивал Сюнсукэ. Танцующие всплески огня угасали плавно; одни воскресали в чреве кратера; другие отчаливали в небо вместе с темно-красными клубами дыма. Это зрелище было подобно угасанию последних лучей закатного солнца.
Его безудержный вулканический смех в баре слегка походил на то отдаленное рокотание. Впрочем, Сюнсукэ казалось, что эти посещавшие его изредка эмоции были скрытой аллегорией громогласного смеха горы.
Это чувство, которое всегда подбадривало его в юношеские годы, наполненные унижением, было сострадательной любовью ко всему сущему — она проникала в его сердце в редкостных случаях: глубокой ночью, как сейчас, или в одиночном странствии, когда на рассвете он спускался с вершины горы. В такие минуты он ощущал себя художником, и душа его одобряла это состояние как некоего рода привилегию или комедийную паузу, дарованную верой в неизмеримое восхождение его духа. Это чувство было сладостным, как глоток свежего воздуха. Он был откровенно ошеломлен своим громадным чувством, санкционированным его душой, подобно тому как альпинист бывает поражен своей гигантской тенью.
Как называется это чувство? Сюнсукэ не находил такого слова, он просто смеялся. Конечно, смеху его недоставало уважительности. И в первую очередь — уважения к самому себе. В тот момент, когда смех связал его с миром, чувство солидарности, вскормленное состраданием, приблизило его сердце к наивысшей любви, этой превосходной фальшивке, именуемой человеколюбием.
Сюнсукэ оборвал смех. Вынул из кармана носовой платок, вытер слезы. Его влажные нижние веки сморщились, постарели — как будто замшели.
— Он тронут, видите ли! Он влюблен! — воскликнул Сюнсукэ. — Какая чепуха! То, что называется чувством, способно, подобно прелестной жене, легко ввести нас в заблуждение. Вот почему это всегда вызывает возбуждение у неотесанных мужланов. Не сердись на меня, Ютян! Я ведь не говорю, что ты из этой же породы профанов. Тебя, к несчастью, стало томить влечение. В твоем сердце, абсолютно чистом, проснулась жажда к сильным переживаниям. Это обычная болезненность. Подобно мужающему мальчишке, очарованному своей влюбленностью, ты всего-навсего тронут своей впечатлительностью. Когда ты поправишься от этой идеи фикс, твои чувства исчезнут, как легкий туман. Не сомневайся! Ты и сам, должно быть, знаешь — вне сексуальности в природе не бывает чувств. Никакая идея, никакое умозрение не возбудит человека, если в ней не заключена сексуальность. Человек бывает взволнован самой потаенной срамотой мысли, концепции, идеи и вовсю распаляется, как резонерствующий франтоватый денди, восхищенный всего лишь разодетыми напыщенными фразами. Было бы лучше, если бы мы выбросили из нашего лексикона такое размытое словечко, как «чувство». Конечно, я покажусь злобным, но я стараюсь проанализировать твои слова. Вначале ты свидетельствовал: «я взволнован». Затем ты засвидетельствовал: «я люблю госпожу Кабураги». Каким же образом связаны между собой эти два твоих утверждения? Короче, ты ведь прекрасно знаешь, что в человеке нет эмоции, не связанной с сексуальным желанием. Вот поэтому ты поспешил прилепить слово «люблю» как постскриптум. Таким образом, произошла подмена: слово «люблю» стало синонимом твоего плотского вожделения. В этом пункте, надеюсь, у тебя не будет возражений. Госпожа Кабураги сбежала в Киото. И коль все это имеет отношение к проблеме животной страсти, ты можешь быть совершенно спокоен. Ведь ты впервые позволил самому себе полюбить женщину, не правда ли?