Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голосом, изменившимся помимо моего желания, я спросил:
— Каких представлениях, Пуденций?
Кай Корнелий твердо посмотрел на меня:
— Ты узнаешь это завтра, Пилат, одновременно со мной… Агенобарб настаивает и на твоем присутствии, твоем и твоего приемного сына. По-видимому, Сабина Поппея назвала ему наши имена. — Обратив полный боли взгляд в сторону Пуденцианы, стоявшей на коленях рядом с Петром, он добавил — Христос, сжалься над моей дочерью! Я еще способен выдержать многое, но она…
И я впервые в жизни благословил Господа за то, что Он забрал у меня Понтию.
Как и сказал Пуденций, по возвращении домой я обнаружил у себя послание Тигеллина, который приглашал меня вместе с Антиохом явиться на предстоящие назавтра празднества. Когда я читал письмо, Флавий побледнел. На какое-то мгновение он закрыл глаза, и я увидел, как он дрожит, и решил, что ему плохо. Но нет: он пришел в себя. Неузнаваемо изменившимся голосом он сказал:
— Господин, вот уже много лет со мной не происходило ничего подобного… Ты помнишь, то, что я называл предчувствиями, внутренним голосом…
Да, помню. Я сам не заметил, как стал относиться ко всему этому всерьез. Мой прекрасный, разумный мир римлянина, который мешал мне открыть истину, несмотря на горячее желание ее обрести, уступил место тому, что Павел называет «возвышенным безумием о Боге». Возможно, это в отношении Флавия и кельтов сказал Христос: «Отче, благодарю Тебя, что Ты сокрыл от премудрых и сильных и открыл младенцам». Мне не так-то просто поставить моего галла в ряду смиренных и подобных младенцам, но сегодня я знаю, что именно по этой причине Флавий так легко нашел путь в Царство, который я открывал для себя с таким трудом. И я знаю, что он раньше меня познал божественную волю. На мгновение Флавий странно улыбнулся. Он бросил на меня долгий взгляд и сказал:
— Знаешь, господин, я боюсь причинить тебе боль… Потому что, кажется, я скоро тебя покину.
В недоумении я застыл с открытым ртом. На короткий миг я решил, что он испытывает желание перед смертью снова увидеть Ценоманию или, каким бы невероятным это ни показалось, боится, как боялись наши братья и сестры, простершиеся у ног Петра, и ищет повод, чтобы бежать из Города и от палачей Тигеллина. Он прочел на моем лице обуревавшие меня чувства, и его улыбка погасла.
— О нет, трибун, — сказал он отчетливо, как говорил в былые времена, когда мы были молоды, — как мог ты подумать, что центурион Флавий ищет лучший способ удрать?
Под взглядом галла, исполненным укоризны, я жалко опустил глаза. Флавий — дезертир… Наконец я промолвил:
— Прошу прощения за то, что подумал нечто подобное, хотя и всего лишь на одно мгновение.
Он покачал головой и пробормотал:
— Знаешь, господин, глупо доверять предчувствиям. Должно быть, я устал. Но, в конце концов, я хочу, чтобы ты знал… Мне кажется, что… Нужно, чтобы ты не печалился, если… — Наконец, взволнованный, он решился сказать главное: — Господин, я думаю, что скоро, хотя я заслуживаю этого меньше, чем кто-либо другой, я отправлюсь на встречу с Христом.
И резко повернувшись ко мне спиной, он исчез в саду.
Всю оставшуюся ночь я провел в молитвах ко Христу, чтобы этого не произошло. Но я знал, что все в Его руках, не моих.
Весь следующий день Флавий выполнял свои повседневные обязанности спокойно и в добром расположении духа, что быстро рассеяло мои мрачные ночные предчувствия. Я готов был даже повеселиться, если бы меня не ожидало это празднество в садах Кесаря. Вспоминая о предупреждениях зятя, я догадывался, что приглашение мне и Пуденцию объясняется каким-то коварным замыслом и что не будет случайным совпадением, если Кай Корнелий и я окажемся схваченными на празднике; все знают, что мы христиане. Какую пытку они задумали? Конечно, мои происхождение и положение избавят меня от того, чтобы кончить жизнь в цирке… В отношении старого прокуратора не может быть речи ни о зверях, ни о кресте.
Я видел тюрьму Туллианума, предназначенную для политических казней, ее стены, источающие влагу, ее полумрак, вдыхал ее удушливый воздух. Не знаю, зачем отец повел меня ее посмотреть; я был тогда еще ребенком десяти или двенадцати лет… Но я вспоминаю давящий, ужас этого места и бурые следы на плитах, относительно которых сопровождавший нас стражник утверждал, что это кровь участников заговора Катилины, которые были здесь обезглавлены. И хотя позднее я узнал, что этот человек нам лгал, так как сообщники Луция Сергия были задушены, я долго не мог освободиться от кошмаров, связанных с этим местом… Возможно, мы с Пуденцием на заре следующего дня окажемся именно там. Если, конечно, поддавшись слабости, я не брошусь в ноги к Агенобарбу, делая вид, как сделал Петр тем памятным вечером, что никогда не слышал о Христе. Долгое время я верил, что освободился от страха. Но это не так.
Паника, охватившая наших братьев прошлым вечером, овладела и мной.
«Я есмь Путь, Истина, Жизнь». А если я ошибся? Если я сию минуту отправлюсь умирать из-за причуды, из-за иллюзии? Я облачился в мою лучшую тогу и посмотрел на портрет Понтии. Если я заблуждаюсь, я никогда не увижу моей дочери, никого из моих. Но если Истина существует…
Эти строки написаны на следующий день, под впечатлением всего, что произошло. Павел их прочел. Я мог бы утаить это мгновение слабости, но предпочел довериться Тарсиоту. Я молчу. Время от времени Павел встряхивает головой, вздыхая, и я говорю себе, что в недалеком будущем он окончательно облысеет. Странные мысли в такой момент… Он кладет на стол связку бумаг и, щуря глаза, пристально смотрит на меня. Я забыл о его слабом зрении и уже сожалею, что обременил его этим трудом.
— Ты прав, Пилат, — говорит он после молчаливой паузы, — тысячу раз прав. Если все, во что мы верим, было ложным, если те, кто умер со Христом, не жили бы и не воскресли в Нем, если бы Сам Христос не восстал из мертвых, мы по-прежнему оставались бы погрязшими в наших грехах. Наша вера была бы тщетной, и мы были бы самыми несчастными из людей. — Павел улыбается. — Пилат, ты веришь, в глубине души, что мы заблуждаемся? Веришь ли ты, видевший их умирающими и умиротворенными во Христе, что наши братья отдали свои жизни за басню?
Картины страшного зрелища проходят перед моими глазами. Но я не чувствую ни страха, ни робости. Я не знаю, благодаря какому чуду человек, вышедший из садов Ватикана, в которые Кесарь заставил его прийти, чтобы поколебать его веру и мужество, покидает их, исполненный мира и новых сил. Или, напротив, знаю…
Пуденций ждал меня у себя. Мы вместе отправились на этот вечер. Пуденциана переоделась в роскошное зеленое платье, вышитое золотом. Все драгоценности Корнелиев сверкали в ее волосах, в ушах, на пальцах, на запястьях. Увидев ее такой наряженной и прибранной, я признал, что она прекрасна, и испытал особое уважение к девушке, которая оделась, как патрицианка, чтобы отправиться на смерть. Ибо у нас троих не было на этот счет никаких иллюзий.
Флавий Сабин, префект Города, поджидал нас. Он вышел нам навстречу с подозрительной поспешностью и сурово осмотрел с ног до головы. Несколько лет назад, когда Клавдий первенствовал в государстве, я часто посещал Сабина. Я уважал этого человека, моего соседа по Авентину и кузена Грецина. Я никогда не сомневался в том, что это чувство было взаимным. По взгляду, исполненному упрека и отвращения, который он на меня бросил, я понял, что нашей дружбе пришел конец. Нет никакого сомнения в том, что Флавий Сабин, прямой и чистый сердцем, добрый римлянин, большой любитель простых решений, всеми силами души верит в истории, которые напридумывали про христиан. Он искренне думает, что мы поджигатели, убийцы, враги рода человеческого, пользуясь выражением, которое прозвучало на днях в его речи в Сенате. Без душевных колебаний и с уверенностью в том, что служит Риму и правосудию, Сабин поведет нас на пытку. Одна только мысль, что я, всадник, квирит, трибун легионов, бывший прокуратор Иудеи, мог присоединиться к этой позорной секте, должна была заставить его клокотать от возмущения. Он сухо осведомился: