Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Жить, значит, у меня хочешь? А прописку тебе дадут?
– Думаю, что дадут, – беспечно ответил летчик.
– Думаю, думаю, – проворчала старуха, – сейчас все думают. А вот когда город в блокаде очутился, многие думальщики на Ташкент потянулись.
– Зачем же так? – обиженно протянул Демин. – Я ведь с фронта.
– Эка невидаль, – проворчала, не сдаваясь, хозяйка, – знамо, что с фронта. Если бы из Ташкента пожаловал, калитки бы тебе не открыла. Сейчас каждый здоровый мужчина должен с фронта приходить. – Она критически оглядела два объемистых фибровых чемодана, смягчаясь, спросила: – Это что же? Все ваше имущество?
– Все, – с готовностью ответила Зарема, опасаясь, что суровая хозяйка откажет им в жилье.
– Ну что же, заходите, – невесело вздохнула та, и они оказались за калиткой в маленьком палисаднике, где над клумбою носился тонкий, едва уловимый запах петуньи и резеды. Открыв дверь в семиметровую комнату с окном на солнечную сторону, сухо сказала:
– Жить будете здесь. Кровать, стол и вешалка – ваши. Другие вещи прошу не трогать, моим имуществом заняты. Зовут меня Домна Егоровна. Если не понравится – не неволю.
– Да что вы, бабушка, – пропела было Зарема, по была остановлена строгим взглядом.
– А ты подожди, касатка, подожди с благодарностями. Поживем – увидим. Я тебе не мед и не сахар.
Утром Демину предстояло ехать в госпиталь на лабораторные исследования. Зарема была удивлена что муж надел новенький китель со всеми орденами и медалями.
– Уй, какое великолепие, – усмехнулась она прикрывая ладошкой зевок. – Однако, как мне кажется ты бы мог сегодня и в штатском поехать.
Демин поднес к губам пальцы и укоризненно прошептал:
– Тише, это психологический эксперимент Ты вчерашний разговор с хозяйкой помнишь?
– Еще бы! Она меня не на шутку испугала. Что бы мы делали, если бы она закрыла калитку?
– Так вот, я облачился с единственной целью впечатление на нее произвести.
– Похвальбушка несчастный!
– А вот увидишь, что сейчас будет.
– Ну иди производить впечатление, выдумщик.
За топкой дощатой перегородкой Домна Егоровна вприкуску пила чай. Слышно было, как хрустел на ее зубах пайковый сахарок и как она отдувалась, глотая кипяток. Чтобы выйти из домика, Демину надо было пройти мимо нее. Едва он закрыл за собой скрипучую дверь Зарема услышала стук отодвинутой чашки и возбужденный голос хозяйки:
– Батюшки светы, да ты вот ведь какой?
– Какой же, Домна Егоровна?
– Геройский что ни на есть. Это у тебя одних орденов Красного Знамени три штуки. В летчиках, стало быть прослужил?
– В летчиках.
– А ранения, поди, тоже имел?
– Имел, Домна Егоровна. Под самым Берлином почти получил. Оттуда и списали.
– Видный ты парень, Николай, что и говорить, – промолвила старушка уже с явным восхищением. – Какие же ты самолеты водил?
– Штурмовики, Домна Егоровна, штурмовики.
– И это дело, – уважительно заметила хозяйка. – Мы-то на всякие самолеты нагляделись, когда фронт по окраине города проходил. Ну ладно, – вздохнула она, – когда-нибудь на досуге расскажешь, как фашистов бил, а сейчас иди по своим делам, раз спешишь. Удачи тебе, сынок. – Что-то дрогнуло в ее голосе. Нет, в нем не было никакого подобострастия. Просто он потеплел и стал отчего-то непередаваемо грустным. «Ну и хитрюга же Колька, – восторженно подумала в эту минуту за стеной Зарема, – самый безотказный психологический опыт выбрал».
Возвратившись в этот день вечером домой, Демин застал обеих женщин ласково беседующими на крылечке и по добрым, спрятанным за стеклами очков глазам Домны Егоровны понял, что она вовсе не сердитый человек.
Они тихо и мирно прожили под крышей маленького окраинного домика почти все лето и осень победного сорок пятого года, успели привыкнуть друг к другу. Однажды ранним утром, когда на заводской окраине отпели самые поздние петухи и вслед за ними раздался первый басовитый фабричный гудок, Николай проснулся и хотел было открыть глаза, еще тяжелые от дремы, но вдруг услыхал в соседней комнате неразборчивое бормотание хозяйки. Прислушавшись, он уловил и другой звук: время от времени стучала ручка, обмакиваемая в чернильницу-непроливайку. Он сразу представил себе эту чернильницу на хозяйском столе – белую школьную непроливайку. Он прислушался, и хрипловатый голос Домны Егоровны стал восприниматься отчетливо.
– «И еще пишу, дорогой Иосиф Виссарионович, – бубнила старуха, – что есть я тот маленький гражданин Советского Союза, на котором вся земля наша держится.
Как хочешь, так и понимай, а нет – пришли своего доверенного человека на наш завод «Красные баррикады», и там ему расскажут, что из себя представляла наша рабочая семья и сколько она сделала для родной нашей Советской власти. Хочу я выплакать тебе горе свое материнское. Ты, я думаю, понять его хорошо должен. Двух сынов своих и мужа потеряла я в годы войны. Они честно сложили головы в боях с фашистами. Любая вдова тебе скажет, что как бы ни было ей тяжело, а где-то в самом, самом сердце понимает она, что геройской гибелью за Отечество можно гордиться. Но что я скажу тебе о третьем сыне, самом меньшом и самом любимом?
Он под Балатоном заменил в бою убитого командира, роту повел на врага, хотя был всего-навсего рядовым солдатом. Об этом даже в газете «Красная звезда» печатано было. Орден Ленина сыну дали в награду, выше которого у нас нет, да и быть не может. Сколько слез я повыплакала, ожидая его домой – последнюю надежду в своей вдовьей жизни. Даже в церковь сходила разок, хотя в бога не верую. Каждый может попять, какая это радость – узнать, что из четырех солдат один все-таки возвращается к тебе с поля боя.
Да не суждено этой радости было сбыться. Вез сынок мой Андрюша домой солдатский вещевой мешок с харчишками да в черном чехле белый аккордеон из какой-то заморской Европы, его на смотре самодеятельности наградили. Вот и случилось все из-за этого проклятого аккордеона. Под самое утро он шел. Кварталах в трех от родного дома остановился у колонки воды попить. Положил вещевой мешок и аккордеон на землю, расстегнул ворот гимнастерки, и как только нагнулся, его ударили сзади железным бруском по затылку. И все затем, чтоб унесть тот жалкий заморский аккордеон, что и стоил-то рублей тыщу, не больше. И ни заслуг его не пожалели, ни славушки его солдатской. Он был храбрый и, харкая кровью, триста метров еще до родного крыльца полз.
А я как знала, что беда в дом последняя пришла. Будто кто в спину подтолкнул в ту минуту. Из сепей выскочила, а он лежит на пороге в гимнастерке окровавленной и губами посиневшими шепчет: «Мама, родная, вот как свиделись. А как я спешил». И захрипел в ту минуту, скончался у меня на руках мой любимый Андрюшенька, последняя моя кровинушка. Выходит, что и первый и последний его вскрик мне пришлось слушать.