Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, но слишком мало для нее делаю, — ответил он.
Вальрозе внимательно посмотрел на него и больше ничего не спрашивал. Чуть позже сказал:
— Давайте все послушаем известия.
Они закурили и уселись в кресла возле большого радиоприемника. Из динамика полилась музыка, Вальрозе-отец глянул на часы и приглушил радио.
— Известия через пять минут. Я что-то перестал любить музыку, причем любую, — сказал он тихо. — Душа заполнена до отказа другим, совсем другим. А всякая музыка норовит залезть в душу.
— А говорят, фюрер любит слушать Вагнера, — сказал Самарин.
— Вряд ли у него есть теперь для этого время, — ответил Вальрозе.
— А я люблю джаз, — сказал Ганс. — Эта музыка для меня как бодрящий душ.
— А зачем заменять душ? — улыбнулся сыну Вальрозе. — Душ по крайней мере еще и гигиена.
— Кстати, папа, мы с Вальтером хотим вечером сходить в «Адлон», можно?
— Сегодняшний вечер я просил бы тебя побыть с матерью, — с укоризной ответил Вальрозе.
— Конечно, конечно. Вальтер, ты когда-нибудь бывал в «Адлоне»?
— Не доводилось. Мы-то ведь жили в Гамбурге, — ответил Самарин.
Вместо известий радио начало передавать речь Геббельса перед какой-то невероятно экзальтированной аудиторией.
— Дорогие, верные мои товарищи по партии, я — снова с вами. Начиная речь, Геббельс произнес одну эту фразу, а зал ответил на нее грозным воинственным ревом.
Самарин с интересом ждал, что Геббельс скажет еще, но Вальрозе-отец резким движением руки погасил приемник, проворчав:
— Лучше дали бы известия с фронтов.
— Но может, он скажет и о войне? — сказал Ганс.
— О войне из третьих рук — всегда неинтересно, — ответил ему отец.
Вскоре Вальрозе уехал на работу, а вечером Самарин его не увидел. Сославшись на усталость, он нарочно пораньше лег спать. Пусть семейство Вальрозе проведет этот вечер без посторонних.
На другой день отец прислал Гансу машину, и они вдвоем поехали смотреть Берлин.
Война коснулась и немецкой столицы, но только коснулась. Самарин увидел несколько домов, порушенных во время воздушных налетов. Каждый разбитый дом был обнесен высоким дощатым забором, покрашенным в серо-зеленый цвет. Война была в наклеенных на стенах домов плакатах и приказах, в висящих у входа в магазины объявлениях о рационе выдачи продуктов, товаров по карточкам и, наконец, — в глазах женщин. Главным образом, женщин. В их глазах можно было прочесть и горе, и тревогу, и злость. Да, именно злость Самарин видел в глазах одной смотревшей на него женщины. И подумал: наверно, она уже потеряла кого-то и вдруг видит явно фланирующего молодого человека в штатской одежде. Похоже поглядывали на него и некоторые военные — наверное, фронтовики. А Ганс не умолкая говорил, говорил, показывая достопримечательности столицы, вспоминал какие-то свои веселые истории мирных времен. И все, что он говорил, еще более усиливало и обостряло ощущение Самариным современного Берлина, уже несшего на себе свинцовую печать войны. И вдруг ему вспомнилась зимняя Москва, какой он увидел ее, приехав из школы. Он шел пешком с вокзала в НКВД. Воспоминание было опасным, и Самарин мгновенно его отсек. И в этот момент услышал приглушенный голос Ганса:
— Посмотри... посмотри...
Он показывал на ковылявшего им навстречу солдата-инвалида. Нет, он не ковылял, а прыгал судорожными рывками. Шинель подвернута за ремень, одной ноги нет. Может быть, он только что вышел из госпиталя и еще не научился ходить на костылях. Сперва он их резко выставлял вперед, а потом подтаскивал свое сильное и бессильное тело. Покачиваясь, он устанавливал равновесие и снова выбрасывал вперед костыли. На груди у него болтался Железный крест. Лицо у солдата было напряженным, в капельках пота. Глаза невидящие, злобно устремлены вперед. Уличная толпа обходила его с двух сторон, и никто на него не оглядывался, но, пройдя его, люди переглядывались между собой, переглядывались как-то украдкой, мимолетно, точно боясь своим взглядом сказать слишком много.
— Страшно на него смотреть, — сказал Ганс, когда они разминулись с инвалидом. — Зачем их пускают в Берлин?
— А если он берлинец и вернулся домой? — предположил Самарин.
— Все равно не надо! — разозленно произнес Ганс. — Понимаешь, война от Берлина далеко. Идет она для нас нелегко, и незачем нервировать Берлин подобными сценами. Берлин — город фюрера, а не инвалидов.
Самарин молчал. Он думал о том, что хваленый боевой дух немецкой нации — один из мифов, созданных нацистской пропагандой. Москвы и Сталинграда оказалось достаточно, чтобы он сразу увял.
— Русские заплатят за все... И за это...
Самарин услышал эти слова и резко повернулся к своему спутнику. Мгновенное усилие — и он говорит:
— Дорого заплатят, дорого.
Ганс клятвенно сжал ему руку — от мгновенно подавленного желания вырвать руку у Самарина холод по спине. Он явно расслабился и позволил двум своим жизням опасно сблизиться.
— Поедем домой, мне что-то нехорошо, — сказал он.
— Сердце? — тревожно спросил Ганс.
— На душе что-то.
— Тогда я сейчас тебя вылечу. Мы пройдем к рейхсканцелярии фюрера, это недалеко. — Ганс подхватил его под руку и потащил через площадь. — Когда я с друзьями уезжал на фронт, у нас тоже на душе кошки скребли. И мы перед отъездом пошли сюда и точно ключевой воды глотнули! — оживленно говорил Ганс. — Там охватывает тебя непередаваемое ощущение твоей близости к фюреру. Помню, как мой товарищ Альфред Веттер, глядя на рейхсканцелярию, сказал: «Мой фюрер, моя жизнь принадлежит тебе и великой Германии». И он сдержал свое слово — в бою с партизанами погиб как герой. Помолчим и пойдем медленнее, — предложил Ганс.
Самарин невольно посмотрел на Вальрозе — ведь эти слова сказал немец, который сам постарался увернуться от смертной судьбы своего друга. Но он сказал эти слова совершенно серьезно и искренне, значит, веря в них. А сам?..
Почему вчера Вальрозе-старший не захотел слушать Геббельса?
Мгновенно подумав, Самарин спросил об этом Ганса. Тот испуганно посмотрел на него и рассмеялся:
— Он вообще не любит слушать речи, особенно длинные, а доктор Геббельс меньше часа никогда не говорит. А если по секрету, отец его не терпит и, как многие, считает выскочкой.
Вон даже как... И все это не просто...
— Смотри! — подтолкнул его Ганс.
Здание рейхсканцелярии было похоже на громадный серый каменный ящик.
— Скромность и величие, — прошептал Ганс.
Но что-то берлинцы не стремились пережить ощущение своей близости к фюреру — на всем пространстве перед зданием было не больше десятка спешивших по своим делам прохожих. Пожалуй, побольше было людей, несших охрану дома. По бокам входа в него, над которым свисал огромный стяг, в напряженных позах, прижимая к груди автоматы, широко раздвинув ноги, стояли солдаты в касках. Два рослых офицера в длинных черных кожаных пальто, заложив, руки за спину, стояли у кромки тротуара. И еще шесть таких же фигур располагались вдоль всего здания и у глухих ворот. Кроме того, две пары солдат с автоматами медленно вышагивали вдоль здания. Они то шли навстречу друг другу, то, лихо повернувшись, расходились в разные стороны. Наверняка к охране относились и штатские фигуры, разбросанные по всему пространству перед рейхсканцелярией.