Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Che puro ciel! Che chiaro sol! Che nuova luce e questa mai![44]
Какое тепло! Я закрыл глаза и выдохнул воздух из легких, из самых укромных уголков, весь, до последней капли. Я притиснулся к слугам, мы были похожи на поросят, теснящихся у сосков свиньи. Я заглянул в дверь и увидел Гуаданьи, стоявшего перед восхищенной толпой, и за ним Глюка, сидевшего за клавесином.
Гуаданьи, когда пел, водил в воздухе руками, его длинные пальцы, следуя за голосом, изображали угасание и нарастание звука. В те моменты, когда он затихал, я весь напрягался, чтобы услышать его, а потом, когда голос рос и ширился, я чувствовал, что готов свалиться на пол под напором этого великолепия. Гуаданьи, не отрываясь, смотрел в угол комнаты, и по его глазам я понял, что там была его Эвридика, которую он скоро обретет вновь. Найди ее! — говорила мне музыка. Найди ее! Она смела последние остатки страха, скрывавшегося в глубинах моей души. Теплые слезы потекли по моему, теперь такому чистому, лицу.
Прозвучала последняя фраза — Euridici dov'e! — и голос Гуаданьи звал так отчаянно, что Борис едва удержал нас от того, чтобы мы всей толпой не ввалились в бальную залу. Гости начали аплодировать; слуги, очнувшись, разбежались. Я же не был к этому готов: с того мгновения, как Гуаданьи смолк, я почувствовал, что тепло пропало. Из тени снова выполз страх. Моя уверенность, что я получу то, что более всего заслуживал, с каждым мгновением становилась слабее и слабее. Мне снова нужно было услышать эту музыку, мне нужно было научиться петь ее самому, и здесь были два мастера, которые могли это сделать.
Я почувствовал на своем плече руку Бориса, пытавшегося оттащить меня от двери, и услышал, как он зашептал мне в ухо, спрашивая, действительно ли я такой идиот, чтобы испортить вечер во второй раз. Я был им. Я отбросил его руку.
Но Борис не мог вынести еще одной такой неприятности, вызванной появлением какого-то болвана в его одежде, и схватил меня за плечо. Я стал извиваться, вырываясь из его рук, пока он наконец не отпустил меня. Он отлетел назад и сшиб с подставки вазу. Я же, спотыкаясь, ввалился в бальную залу.
В одежде слуги, со слезами, ручьями текущими по щекам, я ввалился на этот званый вечер, как будто упал в парадную залу с лестницы. Аплодисменты смолкли. Все уставились на меня, только на этот раз взгляды были другими. Удивление не сменилось отвращением, совсем нет, оно перешло в восхищение — восхищение моей красотой.
Я сделал несколько шагов к Гуаданьи, и все увидели двух кастратов, стоявших друг подле друга: я был более молодым и высоким отражением Гуаданьи. Его нежное, ангельское лицо, тонкая кость и зеленоватые глаза были тем, что я так ненавидел в себе.
Я попытался найти нужные слова, но только сжимал и разжимал кулаки, будто пытаясь схватить какие-то неуловимые частицы волшебной пыли, летавшей в воздухе.
— Ваш Орфей вернулся, шевалье Глюк, — сказал Гуаданьи и засмеялся.
Зрители засмеялись тоже. Композитор взглянул на меня из-за клавесина. Тут появился Борис и положил руку мне на плечо.
— Подожди, — сказал Гуаданьи слуге, не двигаясь со своего места. — Возможно, нам выпал удачный случай, шевалье, в отсутствие мадемуазель Бьянки дать нашей публике возможность услышать дуэт из третьего акта.
— Этот? — фыркнул Глюк. — Эвридика?
— Можешь спеть сопрано? — спросил Гуаданьи меня.
Я кивнул.
Глюк снова стал возражать, но резкая фраза на итальянском оборвала его, и по раздавшемуся в комнате бормотанию стало ясно, что гости будут счастливы услышать Гуаданьи, даже если он будет петь с козлом. Гуаданьи достал и протянул мне партитуру. Я в нетерпении схватил ее и начал читать, но горькое разочарование нахлынуло на меня.
— Но это… я не могу… — заикаясь, произнес я.
— Это слишком высоко для него.
Стул Глюка заскрежетал по полу, он поднялся и вытянул ладони вперед, как будто собираясь вытолкнуть меня из комнаты.
— Нет, — запротестовал я, — это совсем не высоко.
— Тогда в чем дело? — спросил Гуаданьи.
— Слова, — ответил я. — Они не на латыни.
Гуаданьи сжал губы, и все заметили, что он старается сдержать смех.
— Это на итальянском? — спросил я.
Гуаданьи кивнул;
— Совершенно верно.
— Я не говорю по-итальянски, — объяснил я, и по комнате пролетел легкий шепот. — Я не знаю, как произносить эти слова.
Гуаданьи взял у меня из рук бумаги очень бережно, как будто они были бесценным сокровищем, которое он вынимал из рук неразумного дитяти.
— Ты не говоришь по-итальянски? — спросил он, понизив голос, но все же достаточно громко для того, чтобы подслушивающие наш разговор могли это услышать.
Я кивнул. И хотя он не смеялся надо мной, покраснел.
— Это невозможно, — сказал Гуаданьи. — В каких домах ты пел?
— В домах?
— В театрах.
— Я никогда не пел в театре.
— Где же тогда ты научился петь?
— В монастыре, — ответил я. — В аббатстве Святого Галла.
Гуаданьи повернулся к Глюку:
— Где это?
— В Швейцарской Конфедерации, — ответил Глюк.
Я кивнул.
— Но в германских землях нет музико, — произнес изумленный Гуаданьи.
Глюк в подтверждение слегка кивнул головой. Внезапно лицо Гуаданьи прояснилось. Он улыбнулся мне:
— Так это же замечательно. Как давно ты живешь в Вене?
— Я сегодня приехал.
— Сегодня!
Гуаданьи засмеялся, и его смех был таким же мощным, как пение. И скоро все в комнате смеялись вместе с ним над этим удивительным музико, который не говорил по-итальянски и к тому же пришел из тех земель, где эти музико не водились. Борису показалось, что это очень хорошая возможность незаметно выставить меня из комнаты, и на этот раз я не сопротивлялся.
Но Гуаданьи просто вытянул руку. Борис и я замерли, а слушатели мгновенно смолкли. Гуаданьи удивленно взглянул на своих гостей, как будто пытаясь найти среди этих стервятников хоть одного человека с благородным сердцем.
— Я, как и этот бедный музико, — сказал он, — тоже не посещал conservatorio, но стал тем, кто я есть. Я учился сам. И я не оставлю его. Завтра, — обратился он ко мне, — придешь в Бургтеатр. Ты станешь учеником Гаэтано Гуаданьи.
— Вы приезжий, мой господин, не так ли? Могу я чем-нибудь вам услужить? — С таким вопросом обратился ко мне незнакомый мальчишка, когда на следующее утро я поднялся со своей жесткой кровати, которой служила мне набережная, и в моей голове раза три уже прокрутился один и тот же вопрос.