Шрифт:
Интервал:
Закладка:
9 января. 2 часа дня. На полпути от Аллы к Добровым
Сергеюшка уже в Москве. Слышала утром по телефону его нежный равнодушный голосок. Пойдет с Машей на “Ревизора”, со мной на “Сверчок на печи” и в ТЮЗ.
“Неблагословенный дом”, – говорит Леонилла про семью дочери. Неблагословенный с начала своего. Бывают неблагополучия временные, и, если они даже трагичны по существу, в них освежительная гроза. И они тоже преходящи. Неблагополучие, основное в браке – неудачный выбор спутника (если даже по страсти и по любви этот выбор). Корень неудачи – в тех свойствах одного из супругов, какие мельчат, сжижают другого, не дают звучать его лучшим струнам, вносят в его жизнь дисгармонию, двойственность, вольную или невольную ложь. И выбраться из такого рода неблагополучия можно лишь через одну дверь – расторжение брака.
1 час ночи. Под кровом М. А. Рыбниковой. Профессор великолепного сложения. Гориллина челюсть и новорожденная леность, свежесть и невинность пожилого лица. Глубочайшая небрежность к себе, к своему виду, к своему комфорту. Все внимание эстетическое и сердечное отдано Лиде Случевской, подруге, заменившей дочь и вообще семью. У рыженькой нежной Лиды огромное обаяние женственности, чуткости, талантливости и тонкого, острого ума. Вокруг нее все вопросы искусства и жизни принимают особый волнующий, будящий творческую мысль колорит и приобретают динамику стратосферных полетов.
10 января. Рыбниковский кров
Интересная мысль у Лиды Случевской сделать выставку чеховских героев, разделив их на категории: 1 – нытиков и мечтателей – интеллигентов, 2 – больных людей (тоже из интеллигентов) и 3 – душевно здоровых – из простонародья, главным образом – нянь, 4 – детей. Две последние категории должны оттенять степень душевного распада интеллигентов.
Лидочка сама живет у грани распада, и, может быть, только в последний год нашла ось, вокруг которой начала сознательно собирать и укреплять себя. Разрушительные движения духа у нее, к счастью, находят выход в творчестве – в рисунке, в скульптуре. Она потом не может смотреть на некоторые из своих произведений, но говорит, что с их помощью “отделалась от того, что ее мучило”.
Преходящее, проходящее… Вечное откладываю до комнаты. А если не будет ее – до того порога, за которым померкнет преходящее. Откладываю, хотя и знаю, какой грех – отлагательство. Но жизнь моя на житейском плане вся в клочках, в чужих руслах, в чужих колоритах, в чужих интересах. Свое где-то глубоко внутри – а то, что проявляю, лишь отзвуки чужого и ответы на “чужое”.
12 января. Тарасовская квартира
“Страсти” Баха. Трогательное выступление детей (Ленинградская капелла). Мощные мужские хоры. Жалостные, нередко рыдающие, женские голоса. Страшное по звуку утверждения, по огромности этого звука – “Варавву” – в ответ на вопрос Пилата – кого отпустить – Иисуса, называемого Христом, или Варавву. Местами “тонкий хлад” мистериального постижения. Местами протестантская трезвость. Странно было до жути услышать в концертном зале (хотя и в прекрасном, сдержанно-углубленном исполнении артиста) “Элои, Элои! Ламма савахфани!”. Дамы, стриженые, с накрашенными хной волосами и кровавыми губами. В антракте хохот, флирт, конфеты, пирожное. Двойственное впечатление от оратории. Надо – нельзя лишать толпу такой музыки. С другой стороны – как будто бы нельзя слушать “Боже мой, зачем Ты оставил меня” в концертном зале.
13 января. Рыбниковский кров (Староконюшенный переулок)
Возвращение с Днепростроя Веры (Кузьминой)[332]. Сильное искреннее движение мое навстречу.
Эти нежные розовые руки касались металлов и камня в “котловане” (хорошо не знаю, что это такое). В фарфоровой белокурой головке складывались длиннейшие, ответственнейшие вычисления об оседании почвы и пылал энтузиазм социалистического строительства. И так много еще, в 25 лет, в этом ученом строителе детства, что на именинах Вадима[333], когда ставили шарады, он прополз торжественно на четвереньках, покрытый попоной, изображая коня, на котором ехал Ворошилов (Вадим). Дети очень веселились – были и Сергей, и Маша в числе гостей. Одиннадцатый юбилей Вадима вышел очень праздничным.
14 января. Рыбниковская пристань
“Сверчок на печи”. Спасибо Диккенсу за эту детски свежую волну простых, но высоких движений человечности, какими так богато его творчество. Я чувствовала в некоторых сценах, что и у меня, как у Сережи с Машей, глаза и щеки мокры от слез. Во вступительном слове предупредили публику насчет буржуазного недостатка Диккенса – его сентиментальности. Но то, что здесь называли сентиментальностью, – тоже “слава в вышних Богу и на земле мир, в человецех благоволение” – в узко бытовом претворении и в англосаксонском колорите. Кто знает? Может быть, благодаря “сверчку” мне было так легко откликнуться на приглашение Сережиной бабушки Гизеллы Яковлевны – зайти из театра к ним на обед, что еще недавно показалось бы мне ужасно трудным и даже нелепым. А может быть, и без сверчка вселяется понемногу мир в сердце Мировича.
21 января. 3 часа ночи. Салон Аллы Тарасовой
Что делает старость комичной?
(Над стариками и старухами нередко ведь посмеиваются даже благожелательные к старости люди.) Комична претензия на мудрость – страстишка советовать, изрекать моральные сентенции и житейские афоризмы. Комично форсирование темпов и напряжений с целью показать, что бежишь еще вровень с другими на арене житейской скачки. Комично требование на уважение – без особых данных для этого. Водевильно комичная забывчивость, растерянность, пугливость, отсутствие правильной ориентации. И еще – детски-эгоистичное, наивное отношение к своим вкусам и потребам (начиная с рассказывания о них как о чем-то общеинтересном). Короче говоря – “недостатки детского возраста без его обаятельности” (Достоевский в характеристике старика Верховенского в “Бесах”).
Салон. Утро, 11-й час. “Мне отмщение, и Аз воздам”. Расшифровывали с Аллой и Алешей эпиграф к Анне Карениной. По-моему, это отнюдь не ветхозаветное обещание кары за то, что Анна полюбила Вронского и ушла к нему, оставив нелюбимого мужа. Ветхозаветный Иегова допускал разводное письмо и не требовал единобрачия. Отмщение, постигшее Анну, – вызывается не тем, что она полюбила (“я – любовница, страстно любящая только его ласки”). Бог, живущий в сердце человека, его высшее начало, живущее в нем, – та “свеча”, которая пронзительно ярко озарила Анну в день самоубийства, книгу “обманов и зла” – жизнь, какой жила Анна, этот Бог, а не ветхозаветный – привел ее к разрушительному концу за сужение и снижение задачи жизни. Рядом с этим необходимо помнить взгляд Толстого на смерть как на переход в иные условия существования. Приговор эпиграфа не раздавливает Анну, а только уводит ее из условий, какими худо воспользовалась ее богато одаренная душа. Уводит через катарсис трагической смерти – очищенной и переплавленной. Об этом намекает таинственный образ вещего сна Анны и появление в момент смерти того же мужчины возле рельс, который во сне приговаривал il faut le battre le fer, le broyer, le petrir[334] (идея Ибсена в “Пер Гюнте”, в образе пуговичника, пришедшего переплавлять Пера в конце нелепо прожитой жизни). Если бы Анна, разведясь с Карениным, вошла в жизнь Вронского как жена и мать, а не как любовница, требующая невозможной и ненужной свежести чувственно-страстного отношения и влюбленности первых месяцев их связи, Толстому не пришло бы в голову бросить ее под поезд за так называемую измену вяленому судаку в лице Алексея Каренина. Враг всякой лжи и даже тени ее в человеческих душах, в человеческих отношениях, он не мог желать, чтобы Анна, разлюбив мужа, продолжала делить с ним ложе – когда и уши, и пальцы, и голос его были ей невыносимы и вся душа и плоть рвались навстречу другому. Ось драмы Анны Карениной не в измене жены мужу (все вокруг Анны – и Бетси, и Стива Облонский – безнаказанно изменяли), а в ослеплении и требовательности страсти, в безумии ревности, когда любовь к Вронскому стала уже браком, в том, что Толстой называл “сумасшествием эгоизма”. Самый жуткий момент в драме Анны – это ложь, какой она окутывает поневоле свою связь с Вронским. Толстой, тайновидец человеческого сердца, отражающего свои тайны в снах, дает нам высокохудожественное изображение тяжело раненной совести и женского достоинства Анны в том сне, когда она видит себя в постели с двумя мужьями (да еще оба Алексеи). И оба ласкают ее, и оба говорят о том, как им “хорошо”. Этот сон – стрела совести, заострившаяся для Анны в героически тяжелое, но морально правдивое решение порвать с мужем, с сыном, раз муж не давал ей вырваться из сети лжи и уйти к человеку, которого она любила. И не было бы драмы совести, хоть и осталась бы боль разлуки с сыном – не было бы “отмщения”, если бы она, совершив этот шаг, вошла бы в жизнь Вронского не с культом своей страсти к нему, не с эгоизмом влюбленной “любовницы, страстно любящей только его ласки”, а как жена в высоком смысле этого слова, христианская жена – сестра, друг, помощница, мать его детей и как человек, имеющий, по выражению Толстого, “учение о жизни”, т. е определенные моральные к себе запросы, голос “Разумного начала”, который вел бы ее помимо голоса страсти. И этот же голос не дал бы ей броситься под колеса Судьбы.