Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но не расчетливость чрезмерная была главным недостатком Годунова, а неискренность. Только не требуйте от меня доказательств мысли этой, нет у меня никаких доказательств, я это сердцем чувствовал. Не я один, весь народ русский, который чрезвычайно чуток к любой неправде и даже к словам правильным, но идущим не от чистого сердца. Народ русский может и убийцу оправдать и простить, если увидит, что совершил человек грех сей не со зла, а в запале или во имя справедливости, но расчетливую милость он не примет и будет искать в ней скрытое злодейство. Скажем, ничто не мешало Годунову извести под корень род Шуйских, умысел их злодейский был изобличен уликами явными, и бояре были единодушны в осуждении их на смерть. Но Годунов мыслил лишь об удалении соперника своего по совету опекунскому, князя Ивана Петровича, поэтому ограничился ссылкой и заточением, по прошествии же некоторого времени, года-двух, он вернул Шуйских ко двору и возвысил пуще прежнего. То же и с Мстиславскими, престарелый князь Иван Федорович отправился в монастырь, сын же его, замешанный, несомненно, в тех же делах скаредных, занял место отца во главе Думы боярской, но без власти опекунской. Все бы поняли Годунова, если бы он по горячим следам снес несколько голов, но этого мягкосердечия по отношению к явным врагам своим не понимал никто, и я первый. Не понимали и ждали мести ужасной, казней кровавых. Это напряженное, многолетнее ожидание уничтожило все остатки любви к правителю. Тут и слухи свою роль сыграли — быструю кончину князей Ивана Мстиславского и Ивана Шуйского, равно как и некоторых других, приписали казням тайным. Слухи что, слухи разные бывают, правдивые и лживые, им можно верить или не верить. Этим — верили. Потому что каждый ставил себя на место Годунова и понимал, что именно так он бы и поступил, ни за что бы не простил врагам своим, но в то же время никогда бы не унизил, скажем, героя псковского удавкой в яме смрадной, а совершил бы все честно и открыто, на месте Лобном, по-христиански. Да, слухам верили, Годунову не верили и, не доверяя, не любили. И чем больше дел он делал, чем щедрее осыпал народ благодеяниями разными, тем меньше любили.
[1591 г.]
Со временем я разобрался в Борисе Годунове, в натуре его и первопричине многих поступков. Кровь у него была холодная, в этом все дело. Вот у Алексея Адашева, с которым Годунова часто сравнивали и справедливо равняли, кровь была горячая, потому и смирял он ее постами строгими и прочими излишествами. А Годунову ничего смирять не надо было, скорее, не мешало бы поддать жару. Злодеем Годунов не был, ни явным, ни тайным, вот только преграда злодейству стояла у него не в душе, как у нас с вами, как у всех людей православных, а в голове.
— Господи! Зачем я это сделал?! — кричим мы в отчаянии, с ужасом глядя на следы совершенного нами злодейства. — Не ведал, что творю! Бес попутал! Прости, Господи!
— Господи, зачем мне это делать? — спрашивает раздумчиво Годунов и продолжает: — Твоя правда, Господи, никакого прибытку ни мне, ни державе от этого не будет, а перед Тобой грех смертный. Спасибо, что надоумил. — И оставляет всякую мысль о злодействе.
Но голова орган ненадежный, если душа наша — крепость неприступная, хранящая завет Господа, то голову уподоблю двору постоялому — сквозит из всех дыр, и путники самые разные забредают. А ну как залетит в голову Годунову мысль шальная, тут я царя Симеона сразу вспомнил, что царевич Димитрий угрожает спокойствию державы, ум услужливый предоставит множество тому подтверждений, равно как и оправданий высоких для злодейства.
Стоило мне так подумать, как уж мой ум услужливо привел множество примеров нелюбови Годунова к Димитрию, попыток удалить царевича как можно дальше от престола и вытравить его из памяти народной. Вот, скажем, история с избранием короля польского, ведь именно Годунов написал в наказе послам нашим: «Если паны упомянут о юном брате Государевом, то изъяснить им, что он младенец, не может быть у них на престоле и должен воспитываться в своем отечестве». Это почему же так?! Неужели младенец не может быть королем?! Я думаю, что корона польская была бы Димитрию весьма к лицу. И Годунов, если бы постарался, добыл бы ее Димитрию с большим успехом, чем Федору. Но не захотел. С чего бы это?
Да при чем здесь Годунов, доносился издалека здравый голос, в Польше он делал то, что ему царь Федор приказал, а Федор Димитрия любил, вон, братом называл, в церкви за него молился, а с какой радостью пироги именинные принимал, что Мария присылала ему из Углича на именины Димитрия, как щедро Федор одаривал Марию и Нагих деньгами, камкою, мехами, а Димитрию посылал пряников со своего стола.
Но я уж голос здравый не слышу, выхватываю слова о молениях церковных и начинаю ими, как солью, раны свои душевные посыпать. Раньше за Димитрия по всем церквам русским молились, еще царь Симеон повелел, чтобы имя Димитрия возвещалось в многолетии сразу после имен Федора и царевича Бориса, и никто на порядок сей до поры до времени не покушался. Поводом к пересмотру порядка узаконенного послужило желание Федора внести в список имя царицы Арины. Арину включили, Димитрия исключили. Так и слышу, как Годунов нашептывает царю: «Моление сие о семействе великокняжеском, а Димитрий здесь сбоку припека, седьмая вода на киселе. Ну и что с того, что брат, у вас, царь-батюшка, таких братьев пруд пруди, есть и поближе, хотя бы я, но я же не претендую!» В то же время и по той же причине Димитрия перестали именовать царевичем и во всех бумагах официальных писали просто: князь Димитрий Иоаннович Угличский. Мне это было вдвойне обидно, ведь Угличским Димитрий был по мне, почти сразу после рождения я объявил его своим единственным наследником, и получалось так, что, не будь меня, у Димитрия вообще ничего бы не было, ни титула, ни удела, ни прав.
Затерзанный этими мыслями, укрепляемыми слухами разными, я приказал усилить охрану нашего дворца в Угличе. Более всего боялся я не кинжала, а яду, поэтому повелел пробовать всякую еду, что Димитрию подавалась, орешки же и прочие мелкие сладости, которые по малости их все проверить никак не можно, запретил вовсе, из-за чего имел столкновение жестокое с Димитрием, и особенно с матерью его и прочими женщинами, царевича окружавшими.
Вот и до Димитрия добрались, не до носителя имени, а до вполне реального человечка, с которым можно и схлестнуться в споре жестоком, и поговорить ладком, умиляясь его разумностью не по летам.
Димитрию шел девятый год. Был он невысок для своих лет, но ладно скроен, ловок и проворен. Жизнь наша, почти что сельская, немало этому способствовала. В Кремле тесном он бы целыми днями сидел в палатах душных, у нас же ступишь за ворота и сразу узришь простор широкий, невольно свистнешь, призывая холопа с лошадью, взлетишь в седло и помчишься куда глаза глядят. Я Димитрия в седло посадил очень рано, наверное, столь же рано, как в свое время посадили меня, я своей первой поездки не помню, отсюда вывожу, что было мне не больше четырех-пяти лет. Но в отличие от меня, юного, Димитрий был к езде верховой очень пристрастен, у него от сидения долгого в седле даже ноги немного искривились, женщины неразумные мне за это почему-то пеняли, люди же понимающие кивали одобрительно головами — справный воин будет! Случались, конечно, и разные мелкие неприятности, бывало, летел Димитрий кубарем на землю, один раз расшибся весьма сильно и пропорол сучком щеку под правым глазом, почти у самого носа. В сущности, ничего страшного, само бы заросло, но женщины раскудахтались и принялись над лицом Димитрия колдовать, добились того, что вместо пусть изрядного, но гладкого шрама образовался маленький, но вздутый, так что многие принимали его за бородавку. Это на годы долгие стало отличительной приметой царевича. Была и еще одна, тоже благоприобретенная. Правая рука у Димитрия была много сильнее левой. Я как заметил это, так старался все больше левую руку нагружать при всяких тренировках, при стрельбе из лука или при рубке на саблях. Но Димитрий с колыбели отличался невероятным упрямством, назло мне все делал правой. Нехорошо это, в бою, если вдруг приведется, однорукому в случае ранения или усталости тяжело сдюжить, но разве ж ему втолкуешь. Так и получилось, что правая рука стала не только сильнее, но и заметно длиннее левой, будто та обиделась на такое пренебрежение и расти перестала.