Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Света просит сходить в парк с дочерью. Я не иду. Придумываю отговорки, иногда плачу. Света смотрит на меня с презрением. Я отвожу глаза. Боюсь увидеть в них конец. Смерть, которая придет за ней. За нами. Я знаю, что могу. И это страшит меня. Невыносимо жить в неведении, но и знание не принесет мне покоя. Его вообще не существует.
К дочери не подхожу совсем. Она такая маленькая, такая беззащитная. Плачет, морщит личико, слезы катятся по щекам. Ей скоро будет год. Она на год ближе к своей смерти. Это сводит меня с ума. Света говорила кому-то по телефону, что от дочки пахнет молоком. Сладко пахнет. А мне кажется, она вся состоит из горечи. Из своей будущей гибели. Страшной, кровавой.
Я боюсь посмотреть в ее глазки. Я боюсь смотреть в глаза жены. Я не смотрю в зеркало, я боюсь встретиться с собой взглядом. Я знаю, что увижу. Потому что я уже решил. Нет сил жить в ожидании, я сам убью нас. Пусть это свершится. Пусть это закончится».
Дочитав последнюю строчку, Уля с удивлением поняла, что ничего не чувствует. Она больше не злилась на отца, она не пыталась понять маму. Ей даже себя не было жалко. Эти записки лишь восстанавливали перед ней случившееся – клубок жизни родителей развернулся, оказавшись историей одного сумасшествия. Тропкой, по которой она сама могла пойти, но свернула, убежав из дома, скрывшись ото всех. Выходит, что спрятать голову в песок порой правильнее попыток разобраться. Просто потому что в итоге ты лишь свихнешься еще сильнее, так и не отыскав истину.
Следующая записка была самой короткой. Нацарапанная на обратной стороне объявления какой-то строительной фирмы, она казалась почти нечитаемой. Уле пришлось подойти к окну, чтобы разобраться. Тусклый свет лился через пыльные стекла и падал на рваные строки.
«Светлана ушла. Забрала дочь и какие-то вещи. Не знаю, не проверял, не помню, что тут было. Я не успел все закончить. Видимо, Света читала мои записи. И сбежала. Так тому и быть. Смерть найдет ее позже, а промедление подарит ей одни мучения. Это бессмысленно. Все бессмысленно. Наверное, мне нужно выйти наружу».
Уля отложила бумагу. Вдохнула сухой пыльный воздух комнаты. И поняла, что тут она с отцом согласна. Ей определенно следовало выйти наружу. Иначе она прямо сейчас подожгла бы тут все, чтобы огонь превратил в пепел память о сумасшествии отца, а может, и ее саму.
Воздух был влажный и холодный. При каждом выдохе изо рта вырывалось облачко пара, и Уле казалось, что еще немного, и она почует запах табачного дыма. Запах полынной злости – упругой, ощутимой, вещной. Так пахло от Рэма – единственного человека, с которым Уля согласна была бы разделить свое молчание на сырой лавочке у подъезда.
Но Ромки не было. Был голый палисадник с темными стволами облетевших деревьев. Коричневая, почти уже сравнявшаяся с землей листва укрывала корни в ожидании первого, такого близкого снега. Уля задрала голову, подставляя лицо мелкой измороси, что манной крупой сыпалась и сыпалась сверху, словно небо состояло из одних только прорех.
И пока острые капли, почти обратившиеся в лед, кололи кожу, забивались в волосы, таяли на разгоряченных щеках, Уля позволила себе ни о чем не думать. Ни о доме, в который принесли ее новорожденной, а унесли годовалой, испуганной, наполовину осиротевшей. Ни о матери, которую так сложно было представить забитой, молчаливой Светой, стоявшей у этого самого подъезда в надежде высмотреть мужа в плотных сумерках. Ни об отце, ни о его записях, ни о тошнотворных воспоминаниях, которыми они полнились. Ни о чем. Разве что об Ипкинсе, которого сегодня нужно кормить, а значит, есть повод прямо сейчас рвануть прочь, запрыгнуть в электричку, зажмуриться, выйти на своей станции и никогда больше сюда не возвращаться.
Но черепахи спокойно могут не есть пару дней кряду. Потому Уля сжала зубы, отмахиваясь от малодушного порыва, и открыла глаза. Вытоптанная детская площадка отделяла приземистый дом за ее спиной от серой многоэтажки. Это на ее крышу, наверное, забирался безымянный парень, решивший закончить свое существование. А за ним тенью, постанывая от нетерпения, крался Артем. Отец. Родная кровь, половина Улиного существа.
Полынь, генетический изъян вроде хореи Гентингтона, поселилась в ней еще при зачатии, чтобы двадцать лет таиться в лабиринтах сознания и взять над ней верх одним ударом, точным и сокрушительно больным. Чтобы сделать ее такой же маниакально повернутой и опасной. Чтобы сделать ее меченой.
И можно было долго и упорно доказывать себе, что она не такая. Что нет в ней упоительной жажды чужой гибели. Что ее руки не дрожали от предвкушения, а низ живота не наливался горячей возбужденной смолой, когда она спешила, оскальзываясь на мокрых рельсах, к упавшей, сломанной фигуре красивого мальчика Глеба.
Да только обмануть себя сложнее, чем соврать целому миру вокруг. Сложнее настолько, что почти невозможно. Внутри всегда будет сидеть червячок осознания гадкой истины – ты врешь, ты прячешься, ты жалок и труслив. Покайся, ибо грядет.
Что именно грядет, Уля теперь знала четко. Каяться следовало в преддверии неминуемой смерти. Она случится с каждым: и с ней, и с мамой, и с этим старым, но крепким домом. А с Артемом, которого теперь никак не выходило назвать отцом, гибель, видимо, уже встретилась. И он получил сполна. На это Ульяна надеялась всем сердцем.
В последний раз вдохнув сырой холодный воздух, она дернула скрипучую дверь и медленно поднялась на два пролета выше. Тесная прихожая встретила ее уже знакомой пылью, старыми обоями и пустотой. Но если в коммуналке их запахи свербели в носу, то эта квартира казалась Уле до смешного уютной, почти родной. Где-то внутри нее спала память о первых месяцах жизни здесь. Именно эти скрипучие стены и были ее домом, пусть она сама и не подозревала об их существовании.
Ульяна прошла по коридорчику, прикасаясь пальцами к обоям в бежево-серую полоску. Пол ободряюще скрипел под ногами. В кухне еще можно было разглядеть следы пребывания риелтора. Вот отодвинутый массивным телом стул, вот светлая чашка на краешке стола. И чайный набор, и скатерть, которой стол был наскоро прикрыт, определенно не имели никакого отношения к этой кухне. Скорее всего, мама успела принести их с утра, чтобы задобрить тетку-риелтора крепким «Эрл Греем» из пакетика.
На подоконнике нашлись и заварка, и электрический чайник – самый дешевый из возможных, но с блестящими боками – и даже нетронутая упаковка песочного печенья. Мысленно поблагодарив маму, верную своей привычке к вежливому чаепитию со всеми, кто оказывал ей услуги, Уля щелкнула по чайнику, и тот сразу заурчал, засопел, довольный, что пригодился.
Ополоснуть под краном чашку, бросить на дно пакетик, залить кипятком, подождать, пока коричневая пелена расползется, чудесным образом превращая воду пусть не в вино, но в чай, что тоже неплохой результат. Все это Уля проделывала механически. Просто движения рук, привычные, понятные, словно она всю жизнь крутилась на этой маленькой кухне, наливая себе чай. А в соседней комнате, от которой ее отделяла тонкая стенка, не метались в агонии воспоминания сошедшего с ума Артема.