Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Киваю: мол, ушла, что ж теперь поделаешь? А сам гляжу, наглядеться не могу. Петрович-то – труп. Вижу, лежит он на моем коврике – пыльном, зеленом с желтыми разводами – бледный, глаза закатились, весь в рвоте. Захлебнулся, видать. И тьма его обступает, принимает в себя. Готова тьма. И я готов.
Видать, покачнулся от радости. Закружилась голова. А он мне:
– Похмелиться бы, да?
И руки свои золотые потирает. На левой тяжелые часы. Стрелочка бежит, сами чуть слышно тикают.
– Похмелиться, – соглашаюсь.
– Так это я быстро! Как раз две бутылочки припрятаны. Где посидим?
Я себе под ноги посмотрел. Коврик пыльный. Зеленый с желтыми разводами.
– У меня.
Вот как просто все. Пока он ходил, бутылочки искал, пока рыбку сухую потрошил, я успел три таблетки проглотить. Чтобы не усомниться, не дрогнуть. Тяжело своего. А что поделаешь – надо. Суждено так. Да. Даже водка его проклятая не смогла горечь с языка прогнать. Куда ей, водке, до моей полыни? Я сам рюмку, а Петровичу две. Он захмелел. А мне хоть бы что. Это таблеточки на помощь пришли, точно-точно.
Словом, выпил он из двух бутылок полторы. Осоловел. Про часы стал рассказывать: мол, отцова отца еще, немецкие, с войны. Как бы ни опустился, а их не пропил. Нельзя. Реликвия. Я все кивал, поддакивал, а как он совсем поплыл, аж голову держать уже не смог, взял его под локоток да в подъезд. Темно уже стало, никто не увидит. Положил его на спину, виском в косяк упер, чтобы не повернулся.
И тихонько к себе ушел. Сел с другой стороны двери. Таблеточку посасывал да слушал. Петрович вначале захрипел, потом закашлялся, а потом забулькал. Как тихо стало, я еще посидел, чтобы точно. Дверь приоткрыл, тело ее собой приперло. Но все равно вылез. Закрыл глаза, вижу тьма, а в ней Петрович. Лежит, смотрит на меня. И тает-тает. Белесым стал, как туман. И горьким, как полынь. Только на запястье часы светятся. Я руку протянул через тьму их взять, а Петрович на меня все смотрит. Укоризненно так. Я не выдержал, веки поднял.
– Извиняй, – говорю. – Судьба такая.
Петрович больше на меня не смотрел. Весь в рвоте. Глаза закатились – одни белки видно. А часики его мне на ладонь легли как влитые. Только не тикали. Остановились. И Петрович остановился. Все».
Прочитанный листок лег в сторону со слабым хрустом. Первый из третьей пачки, он нес в себе историю третьего подарочка. Этим ли руководствовался Артем, разделяя свою историю по стенам? И зачем вообще он сохранил записи о мерзких поступках, предательствах, а теперь и убийстве? Ведь случившееся с соседом было убийством чистой воды.
Улю передернуло.
Ей очень хотелось сейчас сказать себе, что она сама никогда бы не пошла на подобное. Что игра с Гусом, похожая скорее на поддавки, чем на шахматы, не стоит того. Но врать не хотелось.
Если одна проглоченная таблетка превратила ее в равнодушную стерву, если одна короткая охота за подарочком принесла ей столько темного, плотского торжества, то как ей осуждать отца? Артема, окончательно потонувшего в полыни и смерти. Если это, конечно, не одно и то же.
Нет. Не время, не место для обвинений. Время читать дальше. Пусть закрыть глаза и отвернуться сейчас хотелось сильнее всего прочего.
«Ждал бабу, – писал Артем на следующем клочке бумаги. – Заперся в комнате, затих. Все боялся, что утро настанет раньше, чем мне подадут знак. Кто первым выйдет из дверей квартиры, кто найдет Петровича на моем коврике? Кто поверит, что я не виноват?
И виноват ли я?
Пока мучился, ходил из угла в угол. Нашел старые снимки, Света на них улыбается. Смотрит в камеру. Сама веселая, а глаза злые. Осуждает меня, презирает. Сука! Увидел бы – убил. Сжег все фотки. На одной Светлана держит в руках кулек, присмотрелся: из роддома выписка. Где я был? Что искал? Чью-то смерть, наверное… Что ж еще. Хорошо, что не разглядеть на снимке личика, дочь смотрела бы на меня, глазки злые, как у матери.
Сжег их. Прочь! Уходите! Нет вас. Ничего нет. Часы только Петровича, да и те не тикают.
Когда светать начало, задремал. Слышу через сон: стучит кто-то в дверь. Так и представил, как Петрович поднялся с ковра. Бледный, холодный, в рвоте весь. Мертвый. И руки тянет: где, мол, часы мои? Отцова отца, немецкие.
И потекла от него полынь, как молоко. Один раз в жизни такое видел, в деревне был, мелкий еще. На рассвете с диких полей шел туман, медленно так по земле стелился. А тут он с Петровича стекал – и ко мне, ко мне… Закричал. Проснулся. К двери подполз. А за ней он. Старик. И нет никакого Петровича. Подъезд только чистый.
– Что же ты, Артем, не открываешь? – А голос теплый, сам улыбается. – Мы тут прибрались. Так что ты не бойся.
– Проходите, – говорю, а сам не знаю, то ли бежать, то ли в ноги ему падать.
– Ну-ну, теперь уже можно по-свойски. Гус. Так меня и называй.
Обнял за плечи и повел в комнату. Сел на стул, листочки мои помял, посмотрел записочки. Улыбается: мол, хорошо.
– Ты, Артем, правильно делаешь, что записываешь. Сейчас тебе страшно, а кому бы не было? Если живой, значит, боишься. Если не боишься, значит, все – умер. Но есть еще один путь. – Бороду почесал. – Ты же не хочешь больше бояться?
Я головой помотал: мол, не хочу. Устал. Тошно так.
– Тогда слушай меня. Свою часть сделки ты выполнил. Три вещицы достал, да? Ну-ка, давай третью. – И ладонь протянул – ногти длинные, грязные.
Я осторожненько так из кармана часики достал. Реликвия, немецкие, опускайся, а пропить не смей. Старик их взял, поглядел да в пиджак сунул – неинтересно, значит.
– Теперь я могу выполнить любое твое желание. Одно. – И в улыбке расплылся. – Хочешь квартиру новую? Машину? Бабу красивую? Знаменитым хочешь стать?
Я посидел, подумал. Ничего в груди не екнуло.
– Ты не спеши, – говорит. – Все, что хочешь, у тебя будет. Кроме одного. Никакой тебе больше тьмы. Вернешься в мир слепцов – они не знают, какой конец ждет их за поворотом. А ты знать будешь, а толку? Стыдливо отворачиваться, глаза прятать. Быть не избранным, а меченым.
Я молчал. Нечего мне было ему сказать.
– А можешь стать моим другом. Моим верным охотником. Что думаешь, Артем?
И выложил на стол целый кулек таблеток. Я сердцем почуял, что это они. Горькие мои, сладкие. Избавление от мучений. Сила моя. Избранность. Был ли выбор? Полынь во мне, а я в ней. Если бы и загадал желание, так только охоту продолжить.
Старик смеялся хрипло, прокуренно, пока я вскрывал кулек. Зачем ему мой ответ. Он и так его знал».
Это было как заглянуть за край занавеса в театре, чтобы узнать, какая сцена готовится дальше. Какой текст заучивает главный злодей? Что ожидает притихших зрителей в следующем акте? Вечная служба у Гуса, вот что.
Улю передернуло. Легкость, с которой Артем отдался полыни со всеми потрохами, ужасала. А ведь он был так близок! Мог попросить все на свете. Прощение жены, безбедное будущее семье, счастье дочке, в конце-то концов. И росла бы Уля в надежных объятиях любящих родителей, и не было бы всего этого страха, голода и темноты.