Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Надеюсь, теперь смысл прояснился, – закончила она.
Между тем фотограф, которому было предложено осмотреть дом, спросил, что за конструкция громоздится у нее посреди спальни.
– Вы про эрг? – уточнила она. – Это гребной тренажер. Я занимаюсь греблей. Как и многие женщины.
Оставив свой блокнот на лабораторном столе, Рот последовал за ними в соседнюю комнату, где Элизабет продемонстрировала им технику гребли.
– Эрг – это единица измерения энергии, – объяснила она, монотонно катаясь туда-обратно; фотограф не упускал возможности снять ее в разных ракурсах. – Гребля сжигает много эргов.
Когда она встала, фотограф сделал несколько снимков ее мозолей, а потом они вернулись в лабораторию, где, к негодованию Рота, собака слюнявила его блокнот.
Так и тянулось это интервью – сплошное занудство от начала до конца. Он продолжал задавать вопросы, хозяйка дома отвечала на все без исключения – вежливо, с чувством долга, наукообразно. Иными словами, он остался ни с чем.
Она поставила перед ним чашку кофе. Он не относил себя к заядлым кофеманам – этот горький напиток был ему не по вкусу, но уж очень она старалась: использовала всевозможные бутылочки, трубки, пипетки, пары́. Чисто из вежливости он сделал маленький глоток. Потом еще.
– Это действительно кофе? – с благоговением осведомился он.
– Наверное, вам интересно будет посмотреть, как Шесть-Тридцать помогает мне в лаборатории, – сказала она.
Нацепив на пса защитные очки, она объяснила, что область ее научных интересов – абиогенез; это слово ей пришлось повторить по слогам, а потом, выхватив у него блокнот, написать печатными буквами. Фотограф между тем снимал Шесть-Тридцать, который нажимал на кнопку включения и выключения вытяжки.
– Я для того вас сюда привезла, – сказала она Роту, – чтобы ваши читатели поняли: перед ними на самом деле не телеведущая. А ученый-химик. На протяжении некоторого времени я пыталась решить одну из величайших химических загадок современности.
Потом она стала объяснять сущность абиогенеза и не скрывала своего восторга, переходя для полноты картины к точным дефинициям. Объясняла она, по его мнению, просто здорово, и даже скучные темы в ее изложении становились увлекательными. Он сделал ряд подобных записей, пока она делилась с ним результатами испытаний, раз за разом извинялась за бездействующую центрифугу и объясняла, почему нельзя установить в доме циклотрон, давая понять, что городское районирование, действующее в данный момент, не позволяет ей смонтировать некое радиоактивное устройство.
– Политики не облегчают нам жизнь, вы согласны? – спросила она. – И все же: происхождение жизни. Вот что меня интересовало в первую очередь.
– Но сейчас уже не интересует? – уточнил он.
– Сейчас не интересует, – подтвердила она.
Рот повернулся на стуле. Наука его никогда особенно не привлекала: люди – вот его фишка. Но в случае с Элизабет Зотт дела обстояли иначе: из одних только рассказов о ее работе невозможно было понять, что она за человек. Он подозревал, что подход к ней все-таки есть, и понимал какой, но Уолтер Пайн убедительно рекомендовал даже не пробовать этого, а иначе интервью с треском провалится. И все же Рот решил попытать удачи.
– Расскажите мне о Кальвине Эвансе, – попросил он.
От одного только упоминания этого имени Элизабет вздрогнула. Во взгляде ее читалось разочарование. Она пристально посмотрела на Рота, словно он нарушил данное ей обещание.
– Значит, вам интереснее узнать о работах Кальвина, – сухо заметила она.
Фотограф покачал головой, с осуждением глядя на Рота, и вздохнул, как бы говоря: «Надо же! Додумался…» Потеряв надежду сделать удачный снимок, он надел на объектив крышку и неприязненно бросил:
– Я на улицу.
– Меня интересуют не столько работы Эванса, – проронил Рот, – сколько ваши с ним отношения.
– А вас это каким боком касается?
И вновь он поймал на себе тяжелый взгляд собаки, словно сообщавший: «Я знаю, где у тебя сонная артерия».
– Дело в том, что вокруг этой темы ходят всякие кривотолки. Как я понимаю, он из богатой семьи, занимался греблей, выпускник Кембриджа. А вы… – он сверился со своими записями, – окончили Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе. Хотя я заметил, что на бакалавриате вы там не учились. А где же тогда? Также я узнал, что вас уволили из Гастингса.
– А вы навели обо мне справки.
– Это моя работа.
– Значит, вы навели справки и о Кальвине.
– Нет, в этом не было необходимости. Он настолько знаменит…
Она так вытянула шею, что ему стало не по себе.
– Мисс Зотт, – спохватился он, – вы тоже достаточно знамениты…
– Слава меня не заботит.
– Не позволяйте общественности, мисс Зотт, рассказывать вашу историю за вас, – призвал Рот. – Обывателям свойственно передергивать факты.
– Журналистам тоже, – заметила она, присев на табуретку возле него.
На миг ему показалось, что Элизабет готова была все рассказать, но передумала и уставилась в стену.
Так они сидели еще долго, очень долго: кофе остыл и даже Шесть-Тридцать заскучал. С улицы послышался автомобильный сигнал, а потом женский вопль: «Сто раз тебе было сказано! Сколько можно повторять?»
Если в журналистике и существует прописная истина, то заключается она в следующем: повествование начинается тогда, когда журналист перестает задавать вопросы. Рот об этом знал, но умолк не поэтому. Причина крылась в недовольстве самим собой. Ему же советовали не касаться этой темы, а он не прислушался. Завоевал ее доверие – и тут же его обманул. Ему хотелось извиниться, но в силу профессии он знал, что словами делу не поможешь. Искренние извинения обходятся без слов.
Неожиданный вой сирены ее напугал, и она вздрогнула, словно лань. Но затем, наклонившись поближе, сама открыла блокнот журналиста.
– Вы хотели узнать о нас с Кальвином? – резко спросила она и начала рассказывать то, чего ни под каким видом нельзя говорить журналистам: чистую правду; а он не знал, что с этой правдой делать.
Глава 37
Тираж распродан
«На сегодняшний день Элизабет Зотт, без сомнения, самая авторитетная и умная телезнаменитость», – написал он, заняв место 21C в салоне самолета, уносящего его обратно в Нью-Йорк. Помедлив, он заказал еще один виски и стакан воды, а потом стал смотреть через иллюминатор на безмолвную пустоту. У него было бойкое перо и журналистское чутье; оба этих достоинства в сочетании с приличным количеством алкоголя сулили хорошую статью; во всяком случае, он на это надеялся. Услышанная им история оказалась печальной, что ему, как журналисту, могло быть на руку. Только не в этот раз и не с этой женщиной…
Он постучал пальцами по откинутому столику. Как правило, журналист старается занять позицию не абы где, а именно посередине – чтобы оставаться беспристрастным и объективным. Но вот незадача: он сбился с курса и оказался по другую сторону или, точнее, на ее стороне, не желая рассматривать историю с другого ракурса. Поерзав в кресле, Рот залпом осушил очередной стакан виски.
Дьявольщина. Кого он только не интервьюировал: Уолтера Пайна, Гарриет Слоун, нескольких сотрудников Гастингса, всю бригаду программы «Ужин в шесть». Даже получил разрешение пообщаться с девочкой, Мадлен, которая вошла в лабораторию с книгой в руках: ему померещилось или это действительно был Фолкнер, «Шум и ярость»? Но доставать ребенка вопросами он не стал, это было бы как-то неправильно, да и кобель под ногами крутился – мешал работать. Пока Элизабет обрабатывала ссадину на ноге Мадлен, Шесть-Тридцать, повернувшись к нему, щерил зубы.
Но рассказы остальных померкли, а вот ее слова обещали остаться при нем на всю жизнь.
– Мы с Кальвином были родные души, – начала она.
А потом буквально отняла у него журналистский хлеб, описав свои чувства к этому неуклюжему субъекту с тяжелым характером.
– Вам не нужно глубоко разбираться в химии, чтобы оценить, сколь редким оказался наш случай, – говорила она. – Мы с Кальвином не просто совпали: мы столкнулись. Причем буквально: в фойе театра. Его на меня вырвало. Вам знакома теория Большого взрыва, правда?
И продолжала в том же духе, используя для описания их романа такие слова, как «расширение границ», «плотность», «нагрев», подчеркивая, что в основе их страсти лежало уважение к способностям друг друга.
– Вы хоть понимаете всю уникальность этого? – спрашивала она. – Когда мужчина