Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В душах этих простых, незаметных, дюжинных людей – в этих невероятных по своей обыденности обстановках и разыгрываются драмы Достоевского. И такова его сила гения и таланта, что из этих «униженных и оскорбленных» людей, из глубины мармеладовских падений – и отца, и дочери, из преступлений шального студента – вырастают космические образы – образы людей, образы Человека с большой буквы, образцы космических случаев, выявляющих всю раскаленную глубину человеческого духа, в которой живут и грех, и святость.
Достоевский – почвенник и в этой своей почвенности он держался и русских традиций, и русских религиозных и политических взглядов. Но именно эта почвенность и заставляла его свидетельствовать о подземных огнях, необозримых катаклизмах в русской душе. Это был факт, вещь жестокая, и его этот факт – должно было засвидетельствовать.
Для Достоевского – эти факты не были только психологией, они для него были учением о живом человеческом духе. Через все муки раздвоения, через тьму, через борьбу с дьяволом – принимал Достоевский и учил принимать и человека, и Бога…
Жизнь – есть страдание, и это страдание великое, и однако – через это страдание – видно искупление, через слезы – видна радость. Юродивая Лебядкина дает ему в своих словах как бы разрешительную формулу, «которая должна потрясти умных»:
– А тем временем и шепни мне, из церкви выходя, одна странница, на покаянии жила у нас, за творчество:
– Богородица что такое, помнишь?
– Великая мать, отвечаю, упование рода человеческого.
– Так, говорит, Богородица-мать сыра земля есть и великая в том для каждого человека заключается радость… И всякая тоска земная, и всякая слеза земная – радость нам есть…
Вот почему – через страдание – будет радость – эта формула Достоевского в свое время возымела большое влияние на Ницше и вылилась в его вещую песню о радости, когда полубольной философ писал ее под звон колоколов св. Марка на залитой луной ажурной площади Венеции. Вот почему – Соня Мармеладова и Раскольников сидят за свечкой в каморке над чтением вечной книги – Евангелия – убийца и блудница…
Все оправдано в страдании, и на дне души сияет побеждающий Бог, путь к которому только по деяниям, по испытаниям, падениям и раскаяниям. Тогда-то и приобретается свобода духа верующего, которая уже незыблемо ложится в основание веры и дел.
– Делай неустанно, – говорит в последнем завещании своем старец Зосима. – Если вспомнишь в нощи – я не исполнил сего, что надо было – встань и исполни. Если кругом тебя люди злобные и бесчувственные и не захотят тебя слушать, то пади перед ними и у них прощения проси, ибо и ты воистину виноват в том, что тебя не хотят слушать.
– Что есть Ад? – спрашивает он и говорит:
– Рассуждаю так: «страдание о том, что нельзя уже больше любить»… Раз в бесконечном бытии, неизмеримом ни временем, ни пространством, дана некоему духовному существу появлением его на земле – способность сказать себе – «я есмь и люблю». Раз только, только раз дано ему мгновение любви деятельной, живой, а для того дана была живая жизнь, а с ней времена и сроки, и что же: отвергло сие счастливое существо дар бесценный, не оценило, не возлюбило, взглянуло насмешливо и осталось бесчувственным…
– Други, просите у Господа веселья! – восклицает этот старец, и образ старца Зосимы остается руководящим образом для юного и доброго Алеши Карамазова. А вместе с тем – остается и для Руси, потому что пути Достоевского и Достоевщины – пути России.
В беснованиях и огненных вихрях страстей уравновесится когда-нибудь русская душа, утихнет, откроет в себе глубины радостей, и тогда сбудется пророчество Иоанна, в Апокалипсисе говорящего:
– И увидел я новое небо и новую землю: ибо прежнее небо и прежняя земля миновали, и моря уже нет. И я, Иоанн, увидал город святой Иерусалим, сходящий с небес, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего4…
– Ей, гряду скоро5!
Но до сих пор изнемогает Россия в метелях, вой которых подслушал Достоевский.
Г. Г. Сатовский-Ржевский
Одна из вечных загадок
Минувшего 10 февраля исполнилось пятьдесят лет со дня кончины «самого православного из всех русских писателей» – Федора Михайловича Достоевского, чьи произведения в наши дни пользуются не только в России, но и во всем культурном мире, а в Германии – в особенности, огромною популярностью, имея значение как бы Евангелия, находящегося в стадии «становления» новой религиозно-философской и историософической школы.
С одной стороны – литературный, точнее, художественнофилософский калибр этого гиганта мысли, а с другой, – да простится мне этот мотив личного свойства – слишком высокая цена, в какую обошлось мне в свое время увлечение вышеозначенным писателем, помешали мне выступить с какой-либо газетной статьей о «Достоевском», в связи с траурной полувековой годовщиной его имени.
Как-то положительно жутко говорить вскользь о таких величинах, а как же, если не вскользь, можно коснуться творчества и общественного значения великого мыслителя и художника в газетной статье, предопределенной жить один день и, к тому же, подчиненной ограничительным техническим условиям?
Но все же и пройти полным молчанием день поминовения писателя, кончина которого исторгла еще полвека назад слезы у отрока, знакомого с творениями Достоевского лишь по небольшим, доступным детскому пониманию отрывкам, – вроде великолепных сцен между Колею Красоткиным и Ильюшечкою («Братья Карамазовы»), – не позволяет мне совесть, ни моя личная, ни связанная со служением русскому обществу, каковым скромным сие последнее ни было бы.
Выход из этого двойственного положения я нахожу в том, что позволяю себе остановиться на одной и, конечно, не важнейшей стороне писательской личности Достоевского, на его изумительной биографии, едва ли имеющей аналог в истории всемирной литературы.
Начнем хотя бы с того, что этот «ранний человеколюбец» получил образование, ни в какой мере не соответствующее ни его душевному складу, ни призванию, ни общественному служению, поглотившему, в конечном счете, без остатка всю его духовную жизнь.
Насколько Чехову и Вересаеву их медицинское образование помогло, сколь вообще это возможно близко к проблеме о человеческой жизни, с ее двойственною натурой, материальной и психической, насколько даже деятельность практиковавших врачей облегчила, – Вересаеву в особенности – доступ в сокровеннейшие уголки жизни людей, а, следовательно, и содействовала выработке названными писателями определенных взглядов социально-этического порядка, – глупую выдумку о якобы «безыдейности» и «аполитизме» Чехова я считаю давно опровергнутой добросовестной