Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отрадой оставались письма: Хармс ждал их с нетерпением и сам часто посылал родным и знакомым вести — как в конвертах, так и на открытках. Самыми частыми его корреспондентами были отец, тетка, сестра Лиза, Дойвбер Левин, Тамара Мейер (впоследствии Липавская), Борис Житков, Л. Пантелеев. Среди тех, кому писал Хармс, также упоминаются Заболоцкий, жена Введенского Анна Ивантер («Нюрочка»), Олейников, Евгений Шварц. 26 июля 1932 года Хармс отправил письмо Горькому, которое до настоящего времени остается неразысканным.
В Курске у Хармса возникли проблемы со здоровьем. Примерно с августа его начинают мучить слабость, периодические боли в груди, сердцебиение. Но больше всего беспокоит почти постоянно держащаяся чуть выше 37 градусов температура — медики называют ее субфебрильной. Именно в это время проявляется такая черта хармсовского характера, как мнительность: он постоянно, чуть ли не ежечасно измеряет температуру, строит ее графики, прислушивается к каждому реальному или кажущемуся симптому. Сначала он подозревает у себя (как потом выяснилось, — справедливо) плеврит, затем аппендицит — и в конце концов решает, что у него туберкулез. «Безошибочно определяю, что у меня чахотка. Что же другое при такой температуре?»
Действительно, длительно держащаяся субфебрильная температура — один из симптомов туберкулеза, но существуют и десятки других, гораздо менее опасных для жизни причин ее повышения. Мнительность заставляет Хармса увериться именно в чахотке — и, как это часто бывает, его сознание «подстраивает» всё самоощущение под поставленный самому себе диагноз. Сходный казус, случающийся с молодыми студентами-медиками, которые начинают находить у себя чуть ли не все изучаемые заболевания, описал В. Вересаев в своих «Записках врача»; он и сам, по крайней мере, дважды приходил в панике к своим профессорам, обнаружив в первый раз у себя «саркому» на руке, а второй раз — «несахарный диабет». В последнем случае профессор мог только развести руками и пожелать студенту столь же блестяще, как он перечислял якобы имеющиеся у себя симптомы диабета, ответить об этой болезни на экзамене…
Хармс записывает приснившийся ему в ночь с 12 на 13 августа 1932 года сон, который он связывал с началом болезни: «Я вхожу в дом с асфальтового двора. В дверях дома несколько кошек, все серые. Одна другой лижет под хвостом. Я посмотрел и проснулся. В ушах звучала фраза: „много значительных перемен“. Я стал вновь засыпать и видел, как маленький черный котенок бежал будто в сено. Я сделал над собой усилие и — проснулся».
«Не умел ценить Петербург», — расстроенно отмечает Хармс в записной книжечке. Тюрьму и высылку он воспринимает как посланное свыше испытание и в это тяжелое время постоянно обращается с молитвами к Всевышнему. «Боже, почто и Ты отвернулся от меня?», «Господи, не оставляй меня в падении моем», «Серафим Саровский, избавь меня от болезни» — такими фразами пестрят его записи того времени.
Пик панических настроений приходится на середину сентября. 15 сентября он записывает: «Глаза косят. Щеки горят. Чувствую, как верхушки легких стянуты. Очень волнуюсь. Я сильно похудел, и кольцо ездит на пальце во все стороны. Ничего не могу делать. Все мысли о болезни… Голова тяжелая». 18 сентября он пишет о своем положении Пантелееву: «Вот уже месяц с лишним, как я болен. У меня оказался туберкулез. Последнее время стало хуже, каждый день температура лезет вверх. Ввиду этого писать в Госиздат сейчас ничего не могу (судя по всему, Пантелеев предлагал Хармсу какую-то работу для детей. — А. К.). Тут очень трудно держать правильный режим, а потому положение довольно серьезное».
Двадцать второго сентября Хармс записывает: «Кончились деньги. У меня всего 2 рубля. Начинается голод».
Ситуация представлялась ему особенно тяжелой из-за места пребывания. В Курске невозможно было наладить нормальное питание и — как следствие — нормальный образ жизни. Разумеется, найти там хорошего врача было гораздо более сложной задачей, чем в Ленинграде. И уж, конечно, можно было предвидеть трудности с лекарствами. Но делать было нечего — Хармс начинает ходить по врачам, сначала в бесплатные амбулатории, а затем — и в платную поликлинику. Первым делом у него обнаружили плеврит, который, по словам врачей, и давал температуру и боли в груди. Невропатолог нашел у него сильное нервное расстройство. Что же касается туберкулеза, то врачи сначала не находили вообще ничего, потом определяли начало «процесса» то в левом, то в правом легком. Наконец один из врачей порекомендовал Хармсу обратиться к доктору Шейндельсу, директору местного туберкулезного диспансера («у него тончайший слух»). Официально директор приема не вел, но Хармс узнал его домашний адрес и 16 сентября вечером отправился к нему домой.
Знакомство с этим врачом стало чрезвычайно важной вехой периода ссылки. Прежде всего всего за несколько дней Шейндельсу удалось снять все беспокоящие Хармса подозрения. Поначалу ему самому тоже показалось, что в одном из легких начинается туберкулезный процесс. Однако обследование, которое он назначил своему новому пациенту, показало, что никакого туберкулеза нет. Для лечения плеврита врач назначил постельный режим и лекарства. В довершение ко всему Хармс, измученный неснижающимися показаниями своего термометра, по совету друзей достает другой — выясняется, что первый был испорчен и показывал более высокую температуру, чем на самом деле.
Но самым главным было то, что Хармс обрел в лице врача хорошего знакомого, интересного человека, с которым можно было общаться в глухом провинциальном Курске. Отношения с Введенским и художниками становились все сложнее. Как это часто случается, люди, вынужденно варящиеся в узком замкнутом кругу, становятся психологически более ранимыми, любая мелочь становится способной вывести из себя. Поэтому Хармс всё чаще ловит себя на том, что его раздражают в Введенском его привычки, его увлечение женщинами, его — порой — бесцеремонность. Злость на себя, на бездействие, на разные неурядицы, на неспособность заставить себя писать столько, сколько ему казалось нужным, иногда выливалась на окружающих — на того же Введенского, на Сафонову, других ссыльных, приходящих в гости. Недаром Хармс вспоминал, что, сидя в тюрьме, он мечтал о том, чтобы на месте его соседа по имени Александр Петрович оказался бы Введенский, а когда он очутился в Курске и поселился вместе с Введенским, ему уже больше всего хотелось быть с Александром Петровичем. «Никогда ничего не надо желать», — делает из этого Хармс грустный вывод.
Поэтому обретение нового интересного собеседника было для Хармса жизненно важно. Кроме того, Шейндельс был немец, а немецкий язык и культура для Хармса были практически родными со времен учебы в Петришуле. Поэтому темы для общения возникали буквально сами собой. Кроме того, возникновению доверительных отношений способствовала и рассеянность Хармса: во время одного из первых посещений Шейндельса он обронил свой нательный крестик и не заметил этого. Доктор обнаружил его под покрывалом кушетки и прислал Хармсу записку с просьбой зайти за ним. «Не рисковал посылать с посторонним лицом», — приписал он в конце записки. Для Хармса вопросы веры и молитвы приобрели в Курске особую значимость; наряду с творчеством, они держали его на поверхности жизни и не давали впасть в окончательное уныние. Вот почему записка Шейндельса была чем-то вроде тайного знака, обращенного одним христианином к другому в обстановке, когда даже ношение креста могло стать источником неприятностей.