Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Над всеми по-прежнему господствовал неистребимый страх. Пугала неизвестность. Казалось, что всех нас молниеносно захватили врасплох. Люди оказались неподготовленными к сложившейся ситуации. И далеко не все отдавали себе отчет, к чему это может привести. И если Александр в силу своих знаний и склонности к размышлениям мог предположить, что должно произойти, то большинству людей это просто не приходило в голову.
Много написано о сотрудничестве с коммунистами. Могу сказать, что, по моим наблюдениям, только в львовском «Красном знамени» 95 % сотрудников не верили им. Я в этом убеждена. Возможно, Курылюк[14], Важик, еще несколько человек и старались доверять большевикам, но, думается, это происходило скорее из страха. Они надеялись таким образом избежать ареста или каких-либо иных преследований. Львов того периода — это прежде всего всепоглощающий страх. А кроме того — нищета, грязь, конец цивилизации, в которой мы жили. Одним словом — вторжение варваров.
Мы не знали ничего определенного о немецкой оккупации, так как успели бежать из Польши, и до конца не представляли себе, что там происходит. Но мы точно знали о несметном количестве поляков, уничтоженных в Советах, о том, сколько их полегло на бескрайних просторах этой страны. Правда, слышали, что в самой Польше положение было не менее опасным. В первые же дни прихода немцев гестапо стало искать Александра. Он находился в списке лиц, подлежащих расстрелу. Я не знаю, как бы поступила, оставаясь в Польше. Не знаю, как бы перенесла эту угрозу. (Потом, в Казахстане, во мне пробудились силы, о которых я даже не подозревала.)
Во Львове я не была знакома с людьми, занимавшимися исключительно идеологической деятельностью, но почему-то уверена, что и ими в основном двигал страх. Ибо в этой системе страх — основной стимул любого действия. Знаю также, что некоторым предлагали поехать в Москву — существовала такая тенденция привлечения в Россию польских интеллектуалов.
Не понимаю, как можно объяснить поведение Важика, который побывал там и, разумеется, видел и знал, что происходит… Как объяснить всю его дальнейшую многолетнюю и яростную деятельность в защиту режима?
До нашего возвращения из Казахстана Важик не поддерживал никаких контактов с Александром. Впервые я побывала в его доме, когда спустя 21 год приехала в Польшу. Павел Герц[15] сказал мне: «Знаешь, это очень старый, больной человек. Он будет рад, если ты его навестишь». Я тогда вспомнила и об открытом письме Важика, опубликованном в 1946 году в Kuznicy, где упоминалось, что Александра выпустили из России. Именно это воспоминание заставило меня нанести ему визит, который оказался интересным и волнующим.
Итак, я позвонила ему. Он действительно очень обрадовался и тепло меня принял. Я увидела Важика — старого, измученного болезнью, находящегося на обочине жизни… После долгого перерыва я оказалась рядом с человеком, которого знала молодым. Он приходил к нам. Помню, какие у него были чудные, небесного цвета глаза, сверкающие как звездочки. Правда, я всегда обращала внимание на то, что его лицо, как правило, ничего не выражало. И только теперь, на старости лет, на нем читалось все пережитое. Важик был маленького роста, но голова его напоминала львиную. Я даже сказала ему об этом, чем вызвала довольный смех. В самом начале нашего разговора он как-то очень быстро произнес: «Знаешь, а ведь когда-то я был сталинистом». По-видимому, это застрявшее в памяти воспоминание очень его угнетало. «Знаю, знаю», — ответила я. Наша встреча всколыхнула в нем воспоминания молодости, что, несомненно, располагало к разного рода признаниям. В какой-то момент в коридоре, ведущем в кабинет, где мы сидели, показалась его жена… Сейчас этот дом уже не был местом, о котором говорилось, что здесь всегда можно вкусно поесть, что столовое серебро и сервировка стола великолепны, а ежемесячные доходы очень велики. Нас сюда раньше не приглашали. Адам избегал Александра как «контрика», с трудом терпимого властью. Он старался не говорить с ним на актуальные темы культурной политики.
Вскоре при мне позвонил Герц, который объяснил Важику, почему его не пригласили в ПЕН-клуб на вечер, посвященный Аполлинеру. Важик из-за этого очень переживал. Он понял, что о нем уже забывают. «Ведь я, — сказал он, — был первым, кто стал переводить Аполлинера в Польше, а меня даже не позвали сказать о нем несколько слов».
На следующий день я поговорила об этом с Павлом Герцем, который жестко ответил: «Важик забывает, что уже стар. Не может все вечно крутиться вокруг него». И я еще раз подумала о беспощадности времени и об ожидающем нас забвении.
Так вышло, что своей «Поэмой для взрослых» (1955) Важик перечеркнул все, что писал в течение многих лет и провозглашал в Союзе литераторов. Я помню, что, когда мы были в Неборове, кто-то привез эту только что вышедшую вещь. Мы сидели на террасе. Уже темнело. Каждый хотел прочесть поэму первым, и тогда Александр сказал, что прочтет ее вслух. Прочел, и Шифман[16], который был среди нас, сказал:
«Пан Александр, я приглашаю вас в Театр польски. Никто из моих актеров не смог бы так прекрасно прочесть стихи».
Эта поэма связывала Важика с его прошлым. Она по сути являлась политическим высказыванием, выступлением против того, что происходило и происходит. Он стал оппонентом Сталина.
Хочу сказать, что во время нашей с Важиком последней встречи я очень пожалела, что заранее заказала такси на обратную дорогу, почему-то решив, что полутора часов вполне хватит на разговор с ним. Теперь, когда я понимаю, какой откровенной и захватывающей могла стать наша беседа, не могу себе простить этой поспешности.
* * *
Но вернемся во Львов. Там мы прожили не очень долго. Через три месяца после ареста Александра нас оттуда вывезли. Это произошло в ночь с 13 на 14 апреля 1940 года. После того как мужа забрали, прежде всего пришлось думать о том, как удержаться на поверхности. Актуальной стала проблема еды для Анджея.
Поначалу еще существовали иллюзии, что здесь, как в Польше, можно будет получить свидание с арестованным, узнать, за что его забрали, добиться встречи с прокурором, воспользоваться услугами адвоката. Ведь у меня уже был кое-какой опыт в связи с закрытием «Литературного ежемесячника» в 1931 году. Однако здесь все было по-другому. Арест в России — это шаг в пропасть. Вскоре и сами арестованные, и их семьи разуверились в том, что этот кошмар когда-нибудь кончится. Начались обращения жен арестованных к Ванде Василевской[17]. Нам тогда казалось, что она единственный человек, способный раздобыть для нас хоть какую-то информацию о наших мужьях, подать слабую надежду на встречу с ними, что-то им передать и вообще оказать посильную помощь. Было горько наблюдать, как бывшие близкие друзья избегают нас, опасаясь за собственную шкуру. Но я не держу на них зла. Страх был велик, а будущее представлялось еще ужаснее. Никто тогда не пришел ко мне спросить, как дела и не надо ли помочь. Так что после ареста Александра я испытывала жуткое одиночество. Друзья отдалились, одни вынужденно, другие из равнодушия. Однажды вечером, к моему удивлению, без предупреждения появился Адольф Рудницкий[18]. Он пробыл у нас буквально десять минут, и в нем чувствовалась отвага конспиратора, решившегося переступить порог нашего жилища. Он пришел, выражая тем самым протест против случившегося. Пришел… и ушел, почти ничего не сказав. И это было все. Правда, приходил еще один человек — Казик Френкель. Он был влюблен в меня еще с выпускного спектакля в школе. Это была трогательная юношеская любовь, со слезами. И вот по прошествии стольких лет, будучи уже женатым человеком, он, узнав, что произошло, навестил нас и сказал на прощанье, что я была в его жизни единственной женщиной, которую он любил.