Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— How are you? — наконец спросила она его.
Замарин посмотрел на неё.
— Thank you. I am all right, — ответил он. И продолжил рисовать.
Женщина уставилась на Манхэттен. Она не была пьяна, но глаза её были так землисты (словно заброшены землёй), наверное, землистей, чем у тех, рядом с которыми они сидели.
Потом она запела.
Замарин не обращал внимания: рисовал и рисовал. А когда кончил, резко встал, бросил альбом в портфель и направился к выходу с кладбища. Женщина пошла за ним. Она уже не пела, а просто бормотала — то громко, то тихо, как бы про себя.
Миша пересёк грязную улицу с почти наезжающими друг на друга машинами, обогнул лежащего на земле старика и зашёл в первый попавшийся бар на углу. У стойки в полутьме бара неподвижно сидели трое мужчин — в отдалении друг от друга. Замарин присел у окна, у маленького столика, взяв бифштекс, пиво и салат. Из окна он увидел, что женщина тоже пересекает улицу. Отпив пива, вынул книгу из портфеля и стал читать, открыв её посередине. В это время в бар медленно вошла та женщина. Она видела, что Миша вошёл туда. Посмотрев на него, она тихо села напротив.
— Кофе, — как бы молча сказала она.
Бармен, не удивлённый, бросил на неё жидкий взгляд.
Женщина не пила, а смотрела, больше на Мишу. Тот, взглянув на неё раз-другой, углубился в чтение. Иногда лицо его светлело. Забегала жёлтая длинная собака. Так прошёл один час.
Наконец Замарин встал, подошёл к женщине и сказал ей, чуть улыбаясь:
— Ну, до свиданья, мой последний, единственный друг.
Но женщина не поняла его, хотя его английский был вполне ясен. Она остановила на нём свой землистый взгляд, в котором как будто что-то давно погасло, и чуть-чуть удивилась.
— How are you? — спросила она.
— О’кей, — ответил Замарин. И вышел из бара.
7
Неожиданно у Андрея дела сдвинулись, улучшились. В течение двух-трёх недель он побывал в нескольких важных местах: в редакциях русских эмигрантских газет, журналов, в американских издательствах и университетах. В крупнейшей эмигрантской газете ему сразу предложили сотрудничество — писать статьи о положении диссидентов. Он уже давно решил вместе с Леной: всё что угодно, но только не политика, не вовлечение в эти игры. Но объявить об этом открыто — значило бы создать себе репутацию сомнительного, странного человека (в лучшем случае): в большинстве все наперебой стремились именно к политике, за редчайшими исключениями. Поэтому была выработана тишайшая тактика: сбить с толку, писать как ни в чём не бывало только об искусстве и литературе, критикуя главным образом догматизм и сталинизм в культурной политике, и в любой критике не противоречить собственной совести.
Возможны были и другие «приёмы». Но, кроме газеты, существовали и литературные журналы. Один из них, самый старейший, самый уважаемый — в нём в своё время публиковались Бунин и Ремизов — и который досконально изучался славистами всего мира, дал согласие на публикацию рассказов Андрея. Это произошло не без помощи профессора из Йельского университета, ставшего поклонником Кругова. Редактор журнала не жаловал всё новейшее, но сдался и решился даже на публикацию стихов Павла и Игоря.
Встреча с ним — уехавшим из России с Белой армией — оставила у Лены и Андрея двоякое впечатление: с одной стороны, живой памятник истории, человек, знавший всех знаменитостей — от Есенина и Маяковского до Шаляпина и Рахманинова, а с другой — была в нём какая-то странная застывшесть, как будто он просто перешёл из одного века в другой — и замер. Было в нём много злости, но мало жизни. Изумляли его одновременная искренность и окаменелость. Он был хранитель, но не больше. Профессор из Йеля был поживее.
…Понемногу утихал ужас перед сумасшедшими на улицах, в карманах всегда были наготове бумажки по доллару, чтобы отдать в случае нападения, соблюдались и другие предупреждения. Вой сирен, пар из-под земли меньше ассоциировались с адом. Поездки в метро по-прежнему были, однако, довольно мучительными.
Почему-то люди в вагонах метро избегали смотреть друг другу в глаза, они вообще не замечали друг друга.
«О чём они думают?» — спрашивала себя Лена.
А дни мелькали, как встречи. Манифест «Независимых» был разослан в сто пятьдесят организаций. Изучался английский, читались собственные статьи, светила надежда.
— Но где она, американская жизнерадостность? — говорила Лена. — Вот что меня удивляет.
— О, видела бы ты, как они хохочут в офисах! — отвечала, улыбаясь, Люба. — Правда, не всегда.
— А ты зато не видела нашего священника-хохотуна из самолёта, — парировала Лена.
— Здесь можно жить, — вмешался Андрей. — Какой огромный мир! Надо его понять и узнать до конца.
Иногда возникающее, внезапное ощущение какой-то дикой свободы овладевало им. Он стоял в центре Нью-Йорка, между небоскрёбами и монотонно-обезумевшими рекламами, вглядываясь в толпу и поражаясь животности её.
«Вот каждый из них сам по себе, — думал он. — Как волк. Один волк в машине, в золотых часах. Другой — чёрен от грязи. И никому до тебя нет никакого дела. Ты один. Делай что хочешь. Закон запрещает только то, что уже невозможно не запрещать. Но и это можно обходить, при удаче. Иди и прогрызай себе путь сквозь живую стену. Ты один в целом мире. Как в первобытных джунглях. И только один вопль с экранов ТВ, с реклам, один призыв: наслаждайся, наслаждайся, наслаждайся! Где-то это отвечает каким-то забытым инстинктам в человеке».
И пар свободы окутывал его… Ему становилось смешно. «Ехал в двадцать первый век, — думал он, — а попал в каменные джунгли».
«Здесь никто не подаёт нищим, — говорил ему как-то Игорь. — Здесь можно только брать. Здесь ради денег можно всё».
…А Любочка Кегеян поступила, наконец, на работу, они с Генрихом быстро сняли квартиру и отдались новоселью.
8
Вскоре Андрею повезло: крупное американское издательство Doubleday взяло на рассмотрение сборник его лучших рассказов. Рукопись должны были прочитать специалисты по советской литературе, читающие по-русски, дать заключение, и от этого зависело, будет ли она переведена и опубликована. Переводчица из Doubleday, толстушка Энн русского происхождения, уверяла Андрея, что она не сомневается в том, что книга будет опубликована: рассказы исключительно сильные, мастерски написанные. Но она настойчиво советовала ему перейти к «документальной прозе» или, на худой