Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Седа с детства любила приятный запах горящих дров, печное тепло. Она наотрез отказывалась жечь дома керосин. Не хотела, чтобы годовалый ребенок им дышал. «Керосин, может, и хорош для обогрева и готовить на нем быстро, но запах и следы копоти повсюду – нет, это чересчур. Да и кто бы отмывал? Сако? Ох да конечно. Нина? Нет уж». Да и сама Седа тоже, конечно, нет. Она не искала новых домашних хлопот. Заботы о доме, о детях, о муже – все это было ей в тягость. Она тяжело переносила одиночество, в которое ее замуровал декрет. Ее посещал страх, что время неумолимо проходит. Она все чаще вспоминала радостное студенчество, когда у нее не было других забот, кроме квартирников и новых книг. Или перестроечные годы, когда началось движение за независимость, и она стояла на площади, в гуще толпы, осознавая себя частью чего-то большего – частью огромной волны, несущей всех в неизвестное будущее. И ради памяти о тех днях протеста, ради веры в будущее, которое оправдает невзгоды настоящего, она терпела текущее тягост ное положение, свои «мытарства», как она про себя их называла. «Все это имеет смысл», – думала она, сидя перед огнем и поглядывая на Амбо, который подбрасывал в печь сухие ветки.
Седа поднялась, раздела Гришу, подхватила его на руки и пошла в ванную, окликнув Амбо, чтобы поскорее принес воду. Одной рукой она держала сына, другой доставала таз и табурет. Амбо, прежде натянув варежки, принес кастрюлю с нагретой водой и перелил в таз. Седа быстро, но старательно искупала Гришу, вытерла полотенцем, отнесла в гостиную и, укутав в два одеяла, уложила в кроватку рядом с печкой. Быстро переведя дух – весь ее распорядок зависел от остывающей воды, – вернулась в ванную, сделала замечание Амбо, кривлявшемуся в варежках перед зеркалом, опустилась на табуретку и почему-то вспомнила слова Ануш о Нине и почте. Амбо стянул с себя варежки, брюки, рейтузы, свитер, водолазку, майку, забрался в таз и трусливо склонил меж коленок голову. Седа бросила думать о словах соседки, погладила сына по худой спине с выпирающими позвонками, напомнила ему, какой он силач, помогающий матери, и взяла из-под ванной ковшик. Подвинула к себе кастрюлю, где осталось чуть меньше половины воды, и, поливая ковшом, искупала сына. Амбо взрагивал, когда вода лилась ему на костлявые плечи, грудь, руки, но Седа старалась приободрить его, ласково, не без горечи спрашивая: «Кто счастлив?» И Амбо, мотая головой, отвечал: «Кто купается двумя руками». Искупав старшего и велев ему скорее одеваться, она бросила взгляд на воду, оставшуюся в кастрюле, разделась по пояс, распустила волосы и вымыла голову.
Амбо уже сидел в гостиной, тепло одевшись и закутавшись в шерстяной плед, когда вошла Седа с головой, прикрытой полотенцем, и легла на диван. Следующие хлопоты ожидали ее с ужином, но до него еще было время, и она разрешила себе недолго вздремнуть. Она повернулась, потянув на себя шаль, оставленную не на месте Ниной, обратила внимание на потемневшее небо, с удивлением отметив, что день подходит к концу, и перевела взгляд на книжный шкаф, занимавший всю стену. Перед книгами стояли в рамках и на подставках черно-белые фотографии ее родных: дедушек и бабушек, брата и родителей, мужа и детей. Взгляд Седы блуждал по фотографиям, пока не замер на портрете родителей: молодые отец и мать смотрят в объектив счастливыми глазами двадцатилетних молодоженов. Отец, с идеально прямой спиной, сидит в глубоком кресле, заложив ногу на ногу и аккуратно сведя ладони на колене, а мать стоит за ним, опустив украшенные кольцами руки на его широкие плечи. Другую фотографию сделала сама Седа, в юбилейную, тридцатую годовщину свадьбы родителей: отец и мать стоят на берегу моря в Батуми. Последний отпуск, проведенный семьей вместе. У отца, как и положено советскому инженеру, очки в толстой оправе, рубашка, короткий галстук и легкий летний пиджак через плечо. Веселый взгляд и надменная улыбка. Рядом с ним мать, вцепившаяся в локоть его правой руки, – стоит босиком, и кажется, если отпустит руку отца, то волны, задевающие ее ступни, и ветер, треплющий края платья, унесут ее. Седа вспомнила, как в тот отпуск, выйдя из моря, опустилась на песок и закуталась в полотенце, прислушиваясь к русско-грузино-армянской речи, заполнившей пляж. Рядом лениво загорали ее родители, и Седа вздумала подразнить их, старых буржуа, историей, случившейся еще весной. «Один мой однокурсник, – заговорила она, – сделал мне предложение». Мать вскинула голову, отец настороженно покосился. «Он видел меня второй или третий раз в жизни. Мы сидели на веранде в кафе, и я мигом покраснела. Я отказала ему, – слукавила, смеясь, Седа. – Самое резкое „нет“ в моей жизни». Отец, как она и ожидала, быстро потерял интерес к этой истории, поняв, что продолжения не будет, но мать погрустнела, пожалев и дочку, и бедолагу-однокурсника. Седа тогда не придала значения волнению матери. Она снова всмотрелась в фотографию родителей; вспомнила, как ее раздражала вымученная улыбка, с которой мать смотрела в объектив. В те дни, не подозревая о серьезности маминой болезни – никто тогда не думал, что это ее последний отпуск, последнее лето, последний июнь, – Седа предпочитала смотреть в ясное, спокойное лицо отца и в нем искать ответы на тревожившие ее вопросы. Самый важный вопрос – «Как дальше быть?» – встал осенью, по возвращении в Ереван, когда матери сделалось плохо и ее положили в больницу, в которой она провела всего два дня, а на третий ее не стало.
Ранняя смерть жены ударила по Генриху Буртчиняну. Он замкнулся в себе, целыми днями ни с кем не разговаривал. Избрал себе в качестве наказания упрямое и унизительное одиночество. Повел себя так, словно опять превратился в сына арестованного, во врага народа, в человека, которого следует держать от окружающих подальше. Тоски и боли прибавилось после сороковин, когда Мисак, его сын, уехал в рыночную Москву – искать благополучия, денег, успеха. «Что толкнуло его покинуть меня в такую трудную минуту?» – думал Генрих, но не упрекал сына. Он смирился с его поступком, но был уязвлен. Сам он жил десятки лет на одну и ту же зарплату старшего инженера и не допускал мыслей о карьеризме и прочих низостях, как зараза распространившихся в распадавшемся советском обществе. Много позже он осознал, что не перемены в обществе раздражали его и что его счастье было не в политике или экономике, не в войне, патриотизме или воссоединении с родной землей и тем более не в деньгах. Его ежедневная тихая радость таилась в женщине, от которой он хотел избавиться большую часть супружеской жизни. И теперь ее не стало.
После всего случившегося – смерти матери, отъезда брата, затворничества отца, – чувствуя себя не менее одинокой, Седа нуждалась