Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она навестила его в квартире на Московской улице. Несмотря на ранний декабрь, было тепло, и они сидели на деревянных стульях у крыльца дома. «Папа, – сказала Седа, понизив голос, – я решила выйти замуж». Генрих повернулся к дочери, склонил голову и спросил за кого. «Он уже делал мне предложение», – призналась она. Генрих сощурил глаза, припомнил историю о предложении, сделанном на веранде кафе, и посмотрел на дочь с удивлением. «Да, – подтвердила Седа, – это он». Старик потянулся за табаком в нагрудный карман куртки. Он вспомнил, как Мисак – его Мисак, пропавший в Москве, – вернувшись на пляж с бутылкой пива и услышав в пересказе эту историю, расспросил сестру, кто этот чудак, и узнал в нем архитектора с выпускного курса. «Он архитектор, значит?» – спросил отец, сворачивая самокрутку. «Да». – «Он уже что-нибудь построил?» – «Нет, – ответила Седа, – он только выпускается». – «Ах да, – кивнул Генрих, доставая спички. – Вы сыграете свадьбу?» – «Вряд ли. Генрих нахмурился, покрутил мозолистыми пальцами самокрутку. «Значит, выходишь замуж, – протянул он и закурил. – Не рановато ли» – «Ты вообще хочешь увидеться с ним, прежде чем мы распишемся?» Старик уставился на лужицу перед собой – на безжизненное отражение своего лица. Дочь требовала от него слишком многого. Он не ожидал такого давления. «Я могу, – ответил он, пожав плечами. – Но будет лучше, если приедет Мисак». – «Он обещал приехать». – «Он приедет?» – «Он обещал, – повторила Седа. – А исполнит он свое обещание или нет, я не знаю. Это же Мисак». На лице старика впервые показалось что-то вроде интереса. Он неспешно поднес самокрутку. Глаза его заулыбались. Седа снова обратилась к нему: «Ты не возражаешь, если мы будем жить в доме на Абовяна?» Старик поднял брови. «Тоже не хочет жить со мной?» – подумал он и всмотрелся в настойчивые глаза дочери, словно испытывал ее на прочность. «Ты спрашиваешь у меня разрешения?» – уточнил он. «Да, папа. Я не хочу, чтобы жизнь в нашем родном доме прерывалась». – «А эта квартира разве не наш дом?» – спросил он, не отводя внимательного взгляда. «Ты понимаешь, о чем я говорю, – теряя терпение, ответила Седа. – Я уже привыкла к тому дому». Дочь как будто не шутила. Она была куда более похожа на него самого, чем ее брат. «Так что ты скажешь?» – спросила, еле сдерживаясь, Седа; казалось, она вот-вот сорвется. Генрих понимал, что ее гонит стыд, а не какое-либо срочное дело. Но что он мог поделать? Он одобрительно закивал. «Живите, – проговорил он, переводя взгляд на лужицу. – Теперь это будет ваш дом».
Получив согласие отца, Седа на правах хозяйки по-новому обставила фамильную квартиру на Абовяна: отполировала, а затем переставила бабушкино пианино и антикварную мебель, бережно хранившуюся матерью; вытащила из дубового шкафа картины дедушки – большого приятеля Сарьяна[11], рисовавшего натюрморты в духе Сезанна на maniere armenienne; разбавила скромной коллекцией Сако богатую семейную библиотеку; сдула пыль с дореволюционных фарфоровых статуэток, привезенных бабушкой еще в начале века из Тифлиса. А самое важное – впервые открыла толстый плетеный сундук, где лежали альбомы с выцветшими семейными фотокарточками, и пухлые конверты с бабушкиными письмами, и отдельно скрепленная стопка писем дедушки, отправленных им с этапа и из лагеря; а также особенно дорогой для нее документ – справка пятьдесят седьмого года о его реабилитации, которую Седа впервые держала в руках.
В следующие годы она успела не только выйти замуж, но и поступить в аспирантуру, родить ребенка, приступить к диссертации о пребывании Байрона на венецианском острове мхитаристов[12], родить второго ребенка, приветствовать новую независимую Армению, а затем проснуться в холодной и ободранной Армении. В течение этих лет отец всего пару раз съездил в Москву к сыну и изредка – после долгих уговоров – навещал дочь в квартире на Абовяна. Он проводил с ней и внуками от силы пару часов и поспешно уходил, словно боялся задержаться дольше положенного рядом с родными людьми, словно семья – это клетка, из которой следовало как можно скорее выбраться. Седа не понимала, что отпугивало его от родного дома. Может, гадала она, две тени, которые нависали над ним, едва он вступал в этот дом: тень жены, ушедшей так рано, и тень сына, уехавшего от него при первой возможности? «А может, что-то не так делаю я?» – спрашивала себя Седа, провожая отца до трамвайной остановки.
За окном стояла ночь и сыпал снег, когда она проснулась. Комнату слабо освещал огарок свечи на столе Амбо. Седа поднялась и по темному коридору, касаясь руками стен, дошла до кухни, умылась ледяной водой из ведра и вернулась к детям. Попросила Амбо зажечь пару свечей в прихожей и спросила, не голоден ли он. Амбо покачал головой. «Тогда подождем остальных», – сказала Седа и снова вспомнила плетеный сундук, в котором, помимо документов, хранила деньги. «Надо вернуть Нине за свет. Так будет правильнее», – подсказала ей гордость, и она полезла под кровать, где стоял сундук. Она потянулась к нему, открыла, нащупала тайник, вшитый в обивку, отсчитала деньги и вернула сундук на место. И тогда же ее взгляд упал на кожаный портфель Нины. Ну, понятно, понятно. Влюбилась. Не задавая себе лишних вопросов, Седа потянулась к чужому портфелю, вытащила его и ушла с ним в спальню. Заперев за собой дверь, она открыла портфель Нины, осторожно порылась в нем и нашла стопку писем от Рубо. Седа прочитала полностью только одно письмо. Про то, как он собирается кружить пальцами по женским бедрам. Затем она пробежалась по остальным: признания в любви, поцелуи, мечтания, тяга к звездам и так далее. Ануш была права. Седе сделалось сначала смешно, потом грустно и наконец противно. От писем разило пошлостью и мещанством. Давно говорила Сако, посмееваясь, что его сестра после полуночи тащит с книжной полки романы Мопассана. Но теперь она узнала то, чего Сако не знал, и комичного в этом было мало. В душе Седы поднялся вихрь. Сознание, что Нина спит рядом с ней, рядом с ее детьми, отчего-то встревожило ее. А еще Рубо. Этот неотесанный Рубо, который и двух слов связать не может. Покой оставил Седу. Она хотела разорвать эти письма, избавиться от них, сделать так, чтобы их никогда и не было, словно предчувствовала – они разрушат ее мир. Седа уже не хотела возвращать деньги. «Сами заварили, – решительно произнесла Седа, – сами расхлебывайте». Она вернулась в гостиную и отправила портфель Нины обратно под диван.
И застыла посреди комнаты, скрестив руки. Задумалась, что делать. Хотела, но не могла отгородиться от безответственного поступка мужа и простодушия его сестры. «Скверна, – внезапно подумала она. – Как они смеют осквернять мой дом». Она снова опустилась на пол и вытащила теперь фамильный плетеный сундук. «Мама, ты в порядке?» – спросил Амбо, озадаченный тем, что мать в который раз полезла под диван. «Подойди ко мне, – приказала Седа, – подойди скорее. Хочу тебе кое-что показать». Амбо подсел к матери. «Может, что-то по дому сделать, мама?» «Нет, сиди смирно». Седа вытащила сундук. «Видишь? – спросила она, указав на него. – Это самое важное, что у тебя есть». Амбо непонимающе глядел на мать. «Вся история твоей семьи хранится здесь, в этих вещах. Ты никого, кроме деда, не застал. Но эти вещи помнят всех». Амбо продолжал непонимающе смотреть на мать. Ее тревога нарастала. «Обещай мне, что сохранишь этот дом, – проговорила она. – Обещай, что не допустишь, чтобы этот дом прогнил». Амбо хотел улыбнуться, но мать смотрела на него предельно строго. Она открыла сундук и показала ему какие-то письма, какую-то справку, какие-то документы. Он впервые услышал слова «приговор» и «реабилитация». Мать раскрыла фотоальбом и показала ему