Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мозг у меня неповоротлив и почти всегда пребывает где-то далеко, так что я обычно упускаю нужный момент. Самые серьезные моменты своей жизни я пережил так, как будто бы это было не со мной, а с кем-то другим, и что-то неважное. Так и на этот раз. Сообщенное до меня не дошло. «И что ты ответила?» — спросил я формально, как будто она пересказала мне какой-то свой сон. Ирина в первый раз взглянула мне прямо в глаза, пусть с опаской, но с вызовом. «Я сказала да». Последовало долгое бла-бла-бла, как речитатив, отрепетированный перед зеркалом: чем оставаться на всю жизнь жалкой провинциальной учительницей, лучше пойти туда, где ее достоинства будут оценены… молодые и интеллигентные люди изменят положение дел изнутри… она сможет путешествовать по заграницам… получит доступ к библиотекам… она воспользуется своим положением, чтобы делать добро…
Я перестал ее слушать, постепенно стряхивая с себя дурман. Интересно, что, когда я услышал про секуритате, у меня в голове закрутились самые дурацкие и разрозненные картинки: длинная, человек в сто, очередь за пивом в «Букур Оборе», где какой-то тип, крайне нервозный, принялся в голос возмущаться, когда какие-то цыгане полезли без очереди. «Это секурист, я его знаю, — сказал тогда, прямо-таки с уважением, один старичок. — Все в его руках, он наведет порядок». У меня в доме многие из соседей были секуристы, в детстве я играл с их детьми. Я помнил и анекдоты с «не кучкуйтесь, ребята»,[8]и советы мамы не говорить, «чего не следует», потому что секуристы кишмя кишат во круг. Что такое были секуристы и секуритате? И почему мне, как в дурном анекдоте, выпало стать мужчиной через секуристку, пусть даже только начинающую? Я не стал ее перебивать, пресекать попытки убедить меня (а скорее саму себя), что она поступила хорошо, и оправдательная речь лилась впустую еще долго после того, как она поняла, что я больше не слушаю. Я едва различал ее лицо. Тонкие, как бумага, стены блочного дома пропускали все: спуск воды в унитазе, телевизионные голоса, музыку… Кончив «речь», она снова закурила и в молчании докурила сигарету до конца. Потом «сладострастно» растянулась подле меня, «смачно» меня поцеловала, непристойно приласкала — да, без кавычек — и захотела, чтобы мы повторили все сначала. Тогда я отбросил ее руку и сказал, как автомат, абсолютно не ощущая «драматизм» момента, что она идиотка, что она разобьет свою жизнь, а может, и чужие жизни, что я знать ее не хочу, если она сделает этот шаг. Да и вообще, раз она уже приняла их предложение, чего она хочет от меня? «Но мне не с кем было поговорить, Мирча, не с кем посоветоваться. Я тут никого не знаю, у меня нет близких… Я должна была поговорить с кем-то, кому можно доверять…» Я ушел от нее, когда была уже ночь, и пошел домой пешком по лужам, меся грязь, под подозрительными взглядами бдительной милиции. Только дома, в своей постели, я прочухал все безумие того вечера. «Сумасшедшая», — подвел я черту, но, странным образом, идиотом я чувствовал себя, как будто это я сделал величайшую глупость… Я уснул с тяжелой от табака головой, в решимости все забыть.
Потом дела с моим сексуальным послужным списком пошли лучше. До двадцати шести лет, судьбоносного возраста Олдоса Хаксли, я внес в него, огненными буквами, четыре имени. Успокоившись в этом отношении, я начал писать стихи с более философским уклоном. Несколько месяцев спустя после того вечера, когда «я стал мужчиной», поздно ночью мне позвонила Ирина. Она была в отчаянье, плакала и кричала в трубку. Напилась? Что-то я не помнил, чтобы за ней такое водилось. Попытавшись составить связный рассказ из ее более чем бессвязных выкриков, я получил такую картину: ее подселили, на конспиративном положении, в одно общежитие, на Эйфории. Она жила в комнате с двумя соседками, «это такие курвы, Мирча, они меня бьют и таскают за волосы». Ей промыли мозги, «мне приходится делать такие кошмарные вещи, Мирча, сил нет, Мирча!» Она рыдала и шмыгала носом, как ребенок, у которого текут сопли. Ей едва удалось сегодня вырваться, и она звонит из первого попавшегося телефона-автомата. Ей нужно бежать, куда угодно, ей нужно скрыться. «Приезжай ко мне!» — крикнул я, но она вдруг повесила трубку. Я прождал ее потом напрасно весь вечер.
В наступившие затем годы дела приняли плохой оборот. Стало холодно и голодно. Секуритате из объекта для шуточек превращалась в зловещий миф. Страх распространялся безостановочно, как психоз. Я все чаще думал об Ирине. Что она делает, бедолага? Выполняет какое-то из их извращенных заданий? Или сама стала орудием террора? Она, та, что не верила в реальность, та, что была влюблена в Набокова? После долгой паузы ее звонки ко мне возобновились. Всегда поздно ночью и всегда с просьбой одолжить денег. Раз от разу голосом все более хриплым, все более шалым — наверняка поддавала. Я не мог одолжить ей денег, потому что был гол как сокол, но я всегда спрашивал, как она и что. «Не могу тебе ничего сказать», — отвечала она и вешала трубку. Я, как все мужчины, в бессонные ночи дотошно перебираю список (у кого-то он короче, у кого-то длиннее) женщин, с которыми имел дело, галлюцинирую на тему, что и как было с каждой из них, но мне не забыть ту, которая все-таки была номером первым и таковым останется, независимо от того, насколько вытянется в длину список. Несмотря на ее чудовищный выбор, а может, как раз из-за него, я ловил себя на сочувствии и нежности к ней. Я был готов когда угодно встретиться с Ириной, чтобы помочь ей, несмотря на все риски. Я знал, что мне она не причинит зла. Но года с 86-го звонки прекратились. Ирина ушла на дно, и я решил, что навсегда.
Однако мне довелось встретить ее при таких обстоятельствах, что я и представить себе не мог. Через несколько недель после революции мы с друзьями, Неделчу и Ханибалом, сидели в комнатушке на втором этаже Союза писателей, где у меня был «служебный кабинет». Я отвечал за дома творчества, но поскольку служба у меня была сезонная, то с осени до весны я просто-напросто был безработный. К тому же я ухитрился устроить пожар в кабинете — ушел как-то вечером и забыл погасить горящую печку. Так что сейчас застекленная часть двери была разбита, печка стояла почерневшая, паркетные доски перед ней обуглились. У нас шел треп про нашу новую газету «Контрапункт», когда по узкой крутой деревянной лестнице застучали чьи-то шаги. Я не поверил глазам, когда появилась, с тающим на волосах снегом, в обсыпанной снегом белой дубленке женщина, в которой с большим трудом узнавалась Ирина. Ее плоское лицо арделянки было щедро размалевано. Волосы были подстрижены совсем уж под корень, но до невозможности нелепая челка падала на сильно подведенные глаза. Поскольку наша печка уже снова раскочегарилась, снег, бывший легким пушком, немедленно превратился в обильные струйки воды. Женщина выглядела теперь, как мокрая кошка, и в те несколько минут, что пробыла с нами, вела себя тоже нервно, как кошка. Говорила шизофренично, перескакивая с одного на другое. Мои приятели переглядывались и пересмеивались. Я вывел ее, «тут не поговоришь», повел по Нуферилор, и мы дошли до Атенеума. Сыпал частый мелкий снег. Там, в сквере перед Атенеумом, при статуе Эминеску, покрытой снегом, мы поговорили. Все вокруг сверкало белизной. Она сказала, что ей страшно, что она в отчаянье. Что за ней следят, она чувствует («Я была замешана в Брашове, в восемьдесят седьмом…[9]»). Что она может разговаривать с людьми только на открытом пространстве. Именем нашей прежней дружбы просила подыскать ей какую-нибудь работу, местечко, где о ней забудут. «Ты теперь работаешь в Союзе. Мне бы тоже туда, кем угодно. На синхронный перевод, на корректуру, просто секретаршей, я все умею, абсолютно все…» Тут я принялся самым дурацким образом читать ей мораль: «Вот видишь, Ирина, я тебе с самого начала говорил, что ты сделала глупость. Посмотри на себя. Что сталось с твоим талантом, со всеми твоими замыслами?» Я думал, она покаянно опустит голову и заплачет, но она вдруг бросила на меня взгляд вызывающий и надменный, как будто говорила: «Ладно, слыхали мы все эти сопли-вопли». Как будто под ее минутным отчаянием еще крылась какая-то мощная темная сила. Однако она тут же вернулась к жалобному тону. «Ну, так как? Замолвишь за меня словечко? Я могу надеяться?» Я объяснил ей, что я тут мелкая сошка, служу два месяца, что у меня нет никаких зацепок в начальстве. Это была чистая правда. Она больше ничего не сказала. Мы прошли еще несколько шагов и распрощались. Я вернулся в жарко натопленную каптерку. «Кто такая?» — спросил меня Мирча. «Так, одна…»