Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы шли с ним молча через внутренний двор и через узкие, уродские коридоры с низкими навесными потолками, в которых ему было хорошо и привычно, а у меня начинался приступ клаустрофобии. Потолки лежали практически на моей голове, и если бы я развел руки в стороны, то касался бы ладонями стен. Бесконечные двери, три-четыре двери по каждой стороне, переход в другой отсек, и опять коридорчик, три-четыре двери переход, все переходы закрывались электронными замками. Здание изнутри не просто пахло, а воняло новизной, краской, шпаклевкой, дешево-кандовым ламинатом. Как я ненавидел эти запахи, голова моментально начинала болеть и переставала соображать.
В кабинете было еще хуже. Четыре стола, сдвинутые парами, заваленные папками и просто стопками бумаги, металлические серые шкафы под потолок на навесных замках, убогий холодильник "Смоленск", на котором тоже гора папок. Вокруг следовательского стола все стены были увешаны листами с распечатками, то внутренних номеров, то номеров моргов, лабораторий, даже с номерами альтернативного дозвона сотовых операторов. Единственный стул, на который я мог сесть, был низким настолько, что ноги приходилось либо поджимать, так, что они упирались почти в плечи, либо вытягивать и упираться ими в стол следока. И то, и то было дико неудобно.
Он начинал как опытный палач, долго, до тошноты набирал шапку протокола, сорок раз переспрашивал одни и те же паспортные данные, с упрямством ишака заставлял меня перечитывать 51 статью, переспрашивал о состоянии моего здоровья. И только вдоволь наглумившись пустыми вопросами, начинал новый круг, те же самые вопросы, что и позавчера, что и на прошлой неделе, просто поворачивал с новой стороны. Очные ставки с моим финансовым директором, который дрожал как осиновый лист и которого я отмазывал не потому что я был добрый, ох, увольте, не был я добрым. Мне было наплевать на кучу его детей и родственников, нет, я его даже не отмазывал, я из гордыни валил все на себя, это я всем руководил, я один принимал все решения, мне и в голову не приходило ни с кем советоваться, потому что я такой умный, потому что я хозяин, а все пешки, все наймиты. Я не сомневался, что выкручусь, не входила отсидка в мои планы. Какие-то новые свидетели, которых я раньше и в глаза не видел, и старые свидетели, которых я знал другими людьми, лили дерьмо ведрами на меленку правосудия, и эта меленка перемалывала и перемалывала меня. И уже вроде как и не стоял вопрос от восьми до пятнадцати, вопрос уже был на пятнадцать, без вариантов. Вот послезавтра последняя очная ставка, а потом повторная графологическая экспертиза, та еще процедура, и меня будут закрывать, а это значит, что всего полтора суток на то, чтобы переобуться в воздухе и попробовать вырваться.
Я все понимал, понимал, что надо вертеться, надо спасать свою задницу от тюрьмы. Что кроме меня самого, меня больше некому спасать. Только одна пожилая бухгалтерша из моей развалившейся конторы, после очередной очной ставки дождалась меня возле машины и спросила, почему я ей не позвонил, почему не поговорил, что можно было бы что-нибудь придумать, что все платежи имеют следы, даже там, где, казалось бы, их не может быть. А я, дурак, рассмеялся, и поблагодарил ее, но так, больше из привычной вежливости. Она отступила на шаг назад, посмотрела на меня снизу вверх и сказала, что когда-нибудь жизнь выбьет из меня гордыню, и что жаль, что это будет больно и долго. Потому что на самом деле я хороший парень.
— Вы бы Николаю Угоднику помолились, свечечку бы поставили. Он добрый, он не откажет. Он не только от преследований уголовных поможет.
Я пообещал, что обязательно напишу ей с зоны, как только это случиться. А на зону я не собираюсь и потому, когда вся эта муть осядет, я никого из них, крыс, не возьму обратно. А она, дура старая, похлопала меня по локтю, потому что до плеча не достала бы, и сказала:
— Ничего, и это пройдет.
И пошла, оглядываясь вдоль трамвайных путей.
И вот теперь я, очередной раз изорвавшись по дороге, простояв положенное время на проходной, промотав по коридорам вслед за недоросликом-следователем, сидел в его кабинете, и очередной раз повторял:
— Фамилия? Угу… имя? Угу… отчество? Угу… дата рождения? Угу… прописку, паспортные данные и прочее, прочее, прочее… и меня прорвало.
— Сколько можно?! — взревел я на весь кабинет, — одно и тоже, по кругу, у вас все записано тысячу раз, ты уже наизусть знаешь всю мою жизнь, а не только мои данные, что, кайфуешь так, да?! Ты так тащишься?! Ты так ростом выше становишься, да?! — рвал глотку и нервы, а этот уродец даже не моргнул, даже не повернулся. И совсем уж скучненько ответил:
— Нет, общение с вами не доставляет мне удовольствия, — не отрываясь от монитора.
— Да? А чего же ты тогда тянешь, вот он я, ну закрой уже меня, я все равно не соберу бабок, потому что у меня их тупо нет, я не нарою их за полтора оставшихся суток, я не нарисую их и не рожу! — орал я, еще больше взбешенный его спокойствием, — я не украду их, потому что не умею, чего тянуть-то, давай я разобью комп, скину ксерокс на пол, и ты со спокойных душей закроешь меня прямо сейчас! И все и ситуация станет понятной, по крайней мере для меня, а тебе какая разница, откуда меня будут возить на допросы?! — я уже даже не орал, не ревел, а взвинтился до визга.
— Я не могу вас закрыть сейчас. Нет, конечно, если вы продолжите дебош, а так пока не могу, ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю, — гундосил следователь.
И я опал на стул.
— Не понял….
— А что Вы не поняли? Я следователь, а не судья, я не принимаю решений о виновности или невиновности. Это не моя работа.
Он, не поворачивая головы, снял очки, прикрыл глаза и начал массировать переносицу.
— Мое дело доказать или опровергнуть состав преступления. В вашем случае я пока не могу сделать ни того, ни другого. Вы лично не просто неприятны мне, вы мне откровенно противны, но я не могу отказаться