Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А что тут поделаешь? Ничего.
– То есть как ничего? Мы можем убежать.
– И куда же? – багровела Эстер.
– Куда-нибудь. Не знаю. Убежать, и всё!
– Но куда? – не унималась сестра. – В Грецию? Ее уже захватили. В Турцию? Мы только что оттуда. В Италию? Там нас бросят в тюрьму. В Ливию? Немцы уже там. Неужели ты не понимаешь, что, как только они возьмут Суэц, нам крышка?
– Почему сразу «крышка»? То есть ты все-таки думаешь, что они победят?
– Откуда же мне знать, – вздыхал Вили.
– Нет, ты скажи прямо. Они выиграют войну, придут и нас всех заберут.
На это Вили ничего не отвечал.
– Может, уедем на Мадагаскар? – подавала голос бабушка Марта.
– На Мадагаскар? Марта, я тебя умоляю! – вмешивался дядя Исаак.
– Или в Южную Африку. Индию. Будем всегда на шаг впереди них. Может, они еще и проиграют.
Повисла пауза.
– Не проиграют, – наконец сказала тетушка Флора.
– Раз уж ты так скора на язык, Флора, почему еще не уехала? – с нескрываемым презрением интересовалась Марта. – Почему ты здесь?
– Ты забываешь, что мне уже пришлось бежать.
Флора, задумавшись, глубоко затягивалась сигаретой, потом мечтательно и тоскливо выдыхала дым и, дотянувшись с края дивана, на котором сидела, до чайного столика, тушила в пепельнице окурок. Все взгляды обращались к ней, мужчины и женщины привычно гадали, отчего она все время носит черное, тогда как зеленый цвет куда больше идет к ее глазам.
– Сама не знаю, – прибавляла она, по-прежнему глядя на свою руку, которая продолжала медленно тыкать в пепельницу окурком, хотя тот давно уже погас. – Сама не знаю, – бормотала она. – Бежать-то некуда. Да и устала я убегать. И еще больше устала от раздумий, куда сбежать. Мир не такой большой. И времени мало. Уж прости, – она поворачивалась к брату, – не хочу я никуда уезжать. Я даже путешествовать не хочу. – В гостиной воцарялось молчание. – Сказать по правде, если бы я верила, что у нас есть хоть один шанс, я бы укрылась и в пустыне. Но я в это не верю.
– Такая молодая – и уже такая пессимистка, – перебивал ее Вили со снисходительной улыбкой человека, который знает все, что только нужно знать о перепуганных женщинах и о том, как их успокоить. – К твоему сведению, нигде не написано, что немцы обязательно победят. Может, еще и проиграют. Им катастрофически не хватает горючего, они переоценили свои силы. Пусть себе нападают на Египет, пусть заберутся в самую его глубь. Не забудь, в конце концов пески все равно победят, – приводил он стратегический принцип противника Ганнибала, Квинта Фабия Максима, вошедшего в историю как Кунктатор, то есть Медлитель.
– «В конце концов пески все равно победят». Ах, Вили, – передразнивала его Флора, выходила на балкон и зажигала новую сигарету. – Что это вообще значит? – громко фыркала она, оборачиваясь к сыну Эстер, который тоже курил на балконе.
– Пески все равно победят, – с раздражением повторял Вили, словно смысл этой фразы был ясен с первого раза. – Даже если их планы вторжения безупречны, мы лучше вооружены, у нас лучше снабжение, да и людей больше. Вот увидишь, за несколько месяцев пески пустыни выведут из строя бронемашины Роммеля. Давайте не будем терять надежды. Что-нибудь придумаем. Видали мы врагов и пострашнее; переживем и этих.
– Хорошо сказано, – отвечала Эстер, которая, несмотря на весь свой мрачный реализм, предпочитала мыслить позитивно и так и не сумела заставить себя поверить в неизбежность катастрофы. – Я знала, что в конце концов ты что-нибудь придумаешь, – добавила она, с сомнением впившись в молчавшего мужа тем особым уничижительным взглядом, который члены ее семьи приберегали для супругов на случай семейных сборищ.
– Если мы сплотимся, не будем падать духом, паниковать и слушать досужие сплетни парикмахеров и портних, сестры мои, – подчеркнул Вили, – то выдержим и это испытание. – Он произнес это увещание в единственном знакомом ему ораторском стиле, заимствованном у Черчилля и Муссолини.
– Иными словами, будем ждать, – заключила Марта.
– Будем ждать.
Вот и прозвучало то, что висело в воздухе: так медлит за кулисами пианист, похрустывая костяшками пальцев, прежде чем явиться заждавшимся зрителям; так актер откашливается перед выходом на сцену. Об этом возвещали уверенный блеск глаз Вили, горделиво расправленные плечи и слишком хорошо всем знакомая дрожь в голосе, взлетевшем на безупречную высоту:
– Нам и раньше доводилось выжидать: что ж, подождем еще. В конце концов, каждый из нас – представитель народа, которому пять тысяч лет: евреи мы или нет?
Все оживились, Вили же, не чуждый демагогии, обернулся к Флоре и попросил сыграть что-нибудь из Гольдберга или Бранденбурга[4], как бишь их там.
– То есть из Баха, – уточняла Флора, усаживаясь за фортепиано.
– Бах, Оффенбах, c’est tout la mme chose, это все одно и то же. Todos Lechli[5], все эти ашкеназы, – пробормотал Вили так, что услышала только Эстер. Она мигом обернулась и скорчила сердитую гримаску: «Она же понимает!» Но Вили ничуть не смутился:
– Она понимает только одно, и все мужчины в этой комнате знают, что именно.
Сводная сестра Шваба не слышала их пикировки. Она сняла кольцо, положила возле клавиатуры и заиграла что-то из Шуберта. Всем очень понравилось.
Играла она до позднего вечера, пока все один за другим не разошлись спать, и потом играла негромко каждый вечер, не обращая внимания на мужчин, которые устали ее дожидаться, и осмеяла сына Эстер – тоже мне, Вертер выискался! – когда они в конце концов остались одни в гостиной, она перестала играть, а он попытался закрыть поцелуем ей рот, чтобы не слышать бессердечных рассуждений о любви во время войны. В комнате горничной Латифы, где теперь обитала Флора, она снова сняла кольцо, серьги, поставила бокал коньяка на импровизированную тумбочку, проговорила: «Вот теперь можешь меня поцеловать» – и сама его поцеловала.
– Это ничего не значит, – добавила она, отвернулась и зажгла керосиновую лампу, прикрутив фитиль так, чтобы тлел слабее сигареты. – До тех пор пока мы сами понимаем, что это ничего не значит, – повторила она, почти упиваясь жестокостью, с которой внушала всем отчаяние.
* * *
А потом пришли прекрасные новости. Британской Восьмой армии удалось сдержать натиск Роммеля у Эль-Аламейна и осенью 1942 года наконец-таки развернуть решительное наступление на Африканский корпус. Битва длилась двенадцать суток. По ночам семейство часами простаивало на балконе, словно в ожидании праздничного салюта, и напряженно всматривалось в темноту, силясь разглядеть к западу от Александрии отблеск исторического сражения, которое должно было решить их судьбу. Одни курили, другие болтали между собой, с соседями сверху или снизу, которые тоже высыпали на балконы, махали друг другу, корчили гримасы, изображая то надежду, то отчаяние; из опустевших комнат тем временем долетал неумолчный треск сводок на коротких волнах о развитии событий в Северной Африке. На западе над горизонтом тянулась тонкая сияющая полоска, покачиваясь во мраке светомаскировки, то вдруг вспыхивала, точно лучи фар встречного автомобиля, одолевающего подъем, то снова тускнела, как бледно-янтарная луна в ночном тумане. Издалека доносился приглушенный гул, похожий на стрекот вентиляторов тихими летними вечерами или на шум большого холодильника в кладовой. Спать ложились под еле слышные орудийные раскаты.