Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я как-то обмолвился, что мне приснился дядя Роберт, и бабушка расплакалась.
– Что же он тебе сказал? – допытывалась она.
Прошло уже более года с тех пор, как после войны 1956 года его выдворили из Египта, и жизнь ее совершенно выбилась из колеи.
– Сказал, что его дочь хочет прислать тебе подарок, – соврал я, чтобы ее порадовать. Однако же по традиционным левантийским поверьям сны означают ровно противоположное тому, что снится, – следовательно, сыну ее во Франции решительно не на что содержать детей.
В результате бабушка лихорадочно скупала одежду, скрупулезно заворачивала посылки, неутомимо выстаивала очереди на почте, а потом вечерами в гостиной щедро делилась своими тревогами с каждым, кому случалось заглянуть на огонек: они с гостями искусно бередили себе сердце, накапливали желчь – сколько удавалось выжать из организма, – дожидаясь подтверждения, что посылка не попала в лапы полиции и что какой-нибудь продувной почтарь не поживился ее содержимым. Обернутые в кобальтово-синюю бумагу, перехваченные крепкой бечевкой, с хрупкими красноватыми сургучными печатями, такими древними, что на них значилась еще девичья бабушкина фамилия, посылки ее были даром натуры столь бесхитростной и наивной, что одурачили бы опытного шпиона, но никак не ребенка: вязаный комбинезончик для каждой из внучек, таблетки, которых во Франции не найти, леденцы такие и сякие, аккуратно завернутые в разноцветный целлофан, и, наконец, сложенная в несколько раз стофунтовая банкнота, словно бы вшитая в манжету детской рубашки заботливыми руками небожителей. Рано или поздно вся эта история доходила до ушей ее мужа, и скандала было не миновать. Но внуки – это главное, признавалась она Принцессе, которая после этого более, чем когда-либо, убеждалась: подруга ее – святая, – хотя и замечала (в отличие от тех, кто ее любил), что порой у той мешается рассудок.
– Она кроткая, как голубка, – говаривала Принцесса, – ни грамма злости.
– И мозгов, – как-то раз добавил ее муж.
Через месяц прилетало известие, что сласти, комбинезончики, журналы и petite surprise, вшитый рукою судьбы, прибыли благополучно.
– Я так и знала, я так и знала, – ликовала Святая.
– Тогда почему вы так переживали? – удивлялась Принцесса, убившая не один вечер на то, чтобы развеять худшие соседкины опасения, которые ныне в одночасье испарились.
– Если бы я не переживала, посылка бы не дошла, – поясняла та, как что-то совершенно очевидное.
– Мне этого не понять, – отвечала Принцесса.
– Если вам этого не понять, мадам Эстер, значит, и не нужно, – отрезала Святая: дескать, она не намерена раскрывать тайны ритуалов столь сложных и тонких, что даже мысль о них, не говоря уж об обсуждении с непосвященными, способна лишить их волшебных чар.
– Да объясните же, пожалуйста, – настаивала Принцесса, которой все-таки хотелось понять, что за извращенная логика скрывалась в соседкиных поступках. Но Святая, как все мистики, на такое не клевала.
– Я, мадам Эстер, может, и необразованная, – отвечала она, – зато исключительно проницательная, tr s lucide. И чую все задолго до того, как оно случится. – Стоило Святой заподозрить, что ее хотят выставить на посмешище или одурачить, и она предостерегающе указывала пальцем на свой нос, словно ее ноздри служили проводниками священного шестого чувства.
– И она еще считает себя проницательной, – язвил муж Принцессы, порой даже в присутствии Святой. – Да у нее же в голове репа! И эта слабоумная утверждает, что проницательна? Я вас умоляю!
Святая же, не обращая внимания на ухмылки, поднимала палец и несколько раз указывала на свой нос, расплывалась в робкой понимающей улыбке и шептала мне:
– Пусть их. Они думают, что я не знаю, но я-то знаю. – После чего печально озиралась и вздыхала, словно вспомнив о том, что бывают горести и похуже. – Дорого бы я дала, чтобы увидеть, как ты повзрослеешь. Но это разве что в otra venida, – поминала она с улыбкой другую – будущую – жизнь, хранилище несбывшихся надежд и упущенных возможностей, где все житейские изъяны сглаживаются и украшаются золотыми филигранными рамочками.
Это был сигнал: заслышав, что бабушка завела речь об otra venida, я бросался к ней и обхватывал обеими руками, а она с деланым раздражением пыталась меня отпихнуть, точно человек, которого того и гляди обнимут или даже пощекочут при посторонних, и даже спрашивала с притворной строгостью, как я смею ее целовать после того, что натворил, – имелось в виду, что я ее переживу и тем самым лишу самого себя. Однако же, осознав, что я не желаю ее выпускать, она смягчалась, уже не вырывалась и тоже меня обнимала, заглядывая мне в лицо, будто пыталась понять, стою ли я такой любви, и наконец вздыхала так жадно и глубоко, с такой тоскою и предчувствием разлуки, словно хотела вобрать всего меня целиком. Мне оставалось лишь сжать ее чуточку крепче, и бабушка издавала всхлип, который тщетно пыталась подавить.
– Я знаю, ты меня любишь, но другую бабушку ты должен любить больше, – говорила она.
– Это какие-то сефардские извращения, – замечала ставшая свидетельницей подобной сцены тетушка Флора: она терпеть не могла сентиментальных выкрутасов, которые в Средиземноморье называют любовью. – Нет ничего вреднее, – пояснила она мне через много лет, – этого патологического, заскорузлого самопожертвования, которое душит тебя, точно безнадежный долг, так что в конце концов вечно чувствуешь себя недобрым и недостойным.
– Почему вы запрещаете ему говорить, что он любит вас больше, мадам Адель? – полушутя спрашивала Флора знойными летними днями, когда в доме Святой закрывали ставни, чтобы солнце не пробивалось в гостиную, и две женщины в четыре руки играли на пианино. По совету Принцессы в самом конце войны Святая стала брать у Флоры уроки музыки. Теперь же, десять лет спустя, они были как мать и дочь.
– Неужели вы думаете, мне не хочется, чтобы он любил меня больше? – парировала Святая.
– Тогда почему вы ему возражаете?
На это бабушка отвечала с некоторой досадой:
– Мне жаль, Флора, что вы этого не понимаете.
В те летние дни в квартире Святой стояла такая тишина – как и на рю Мемфис и в Ибрахимии в целом – что, пока мой дедушка Жак дремал у себя, я на диване тоже погружался в долгий крепкий сон: женская болтовня и фортепьянные экзерсисы убаюкивали. Порой сквозь сон до меня доносилось дребезжание длинных ложечек в высоких стаканах для лимонада или громкий шепот женщин, по лицу моему ползала муха, и это тоже переплеталось в полудреме с музыкой Листа, воркованием горлиц на подоконнике, где Святая накануне рассыпала для них рис.
– По крайней мере, я хочу, чтобы ее он любил так же сильно, – упиралась бабушка, словно в вопросах любви принципиально придерживалась эгалитаризма.
– Но к чему просить кого-то любить другого так же сильно? Да и разве одного желания достаточно, чтобы тронуть чужое сердце? – недоумевала Флора, присовокупляя, как много позже в Венеции, когда мы летним днем прогуливались по Кампо Морозини, что «люди редко кого-то любят, а уж сильно – и того реже».