Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я разложила на столике свое имущество — иностранные монеты, пачка купюр, кроличья лапка, авторучка и драгоценный камень, спрятанный в желтом пакетике. С трудом открыла пакетик. Вот он — малюсенькая первичная гласная. Я КРАСН. Встаю: пора уходить. Поэты смотрят испытующе. У моих ног лежит щит толщиной с блокнот.
Не без самоиронии поднимаю его и преподношу им. Когда я пробираюсь к двери, меня осеняет, что эту сцену я разыгрываю не впервые. Движения повторялись как в зеркале, только аксессуары были другими — палитра, ершик, обломанные мелки.
Я подумывала стать художницей, но у меня не хватило духу. На ватных ногах я убежала, когда несколько студентов стали дергать меня за фалды обтрепанного плаща, который я отыскала у старьевщика в Кемден-Тауне среди поношенных ботинок, шинелей и военных реликвий. Студенты порылись в моих нищенских пожитках и разбрелись, жужжа, точно пчелы-невидимки. Стереотипы жалили меня, безошибочно повторяя закольцованный джингл Doublemint. На несколько минут я привалилась к кирпичной стене, завороженная внезапным появлением солнца и всепоглощающей мечтой о жвачке.
Гляжу, а напротив меня Café Dante. Мальчишка-газетчик выкрикивал: «ТЫ НЕ СТАНОВИШЬСЯ, ТЫ УЖЕ ЕСТЬ». Я поняла, где нахожусь. Если поверну голову, увижу зеленые двойные двери Gun Club.[19] Ударив по струнам моих рваных туфель, я попала в самое сердце любви. Пойди я прямо, я бы вышла на широкую авеню. Поэтому я предпочла свернуть за угол, в узкий переулок. И вовремя — из меня вдруг все хлынуло наружу. Зеленая флуоресцентная жижа, всплывающие наверх бобы. Точно кухонную трубу прочистили вантузом, выгоняя яды.
Я восстановила равновесие. Откопала в кармане старую пластинку жвачки Black Jack и снова почувствовала себя полноценным человеком. Глубоко дыша, прошла через улицу кафе до улицы черно-белых снов и задержалась перед распахнутым окном. Над простынями склонялась женщина. Из-под шпилек выбивались пряди волос, от руки, толкающей тяжелый утюг, разбегались волны спокойствия. Мне вдруг захотелось избавиться от всего, что я на себе тащу, обратиться в ничто. Хотелось расплакаться, но не было слез. Мое дыхание складывалось в слова, но без звуков, а ясное небо крест-накрест пересекали блекнущие следы молитв и стихов — уж не пролетал ли тут Апполинер на своем биплане?
Я мечтала стать художницей, но отпустила эту мечту, уронила в миску с грунтовой краской и пеной, а сама металась между храмом и свалкой в поисках слова. Одинокая пастушка, собирающая клочки шерсти, выдранные пальцами ветра с брюшка ягненка. Слово. Роса. Ряса. Краснь. Синь. Щебечущие нити, повисшие на шипах обледеневшей ветки. Бегущая на месте, призраком посреди расплывчатой равнины, я раскинула руки навстречу их высочествам деревьям и отдалась их чистым нечестивым объятиям.
Облака, Нью-Йорк, Патти Смит. Предоставлено автором фото.
Пробираюсь по устланной перьями местности
роняю фразы вроде
«Я видала места и похуже
видала получше
всякие я видала…»
А все, что хотите вы, — руку помощи.
Чтобы вытащили из болота, из красоты.
Чтобы вытащили…
Отпускаю в полет окна, выходящие на реку, где дети набирают ведрами воду, а женщины отбивают камнями рубахи мужей. Дети, полуголые, надкусывая диковинные, безумно сладкие фрукты, поют:
Все мы однажды умрем
И лишь непоседы,
Те, кто ступает по своим следам снова и снова —
Те не умрут,
Их назовут
Рембрандтом, Колумбом.
Мне снилось: я миссионер.
Мне снилось: я наемник.
Моей котомкой был кусок полотна,
Узел на палке качался, как помпа
Поднимешь глаза — облака строятся и перестраиваются. Похожи на эмбрион, на ушедшего друга, простертого в успокоении. Или на гигантскую руку, милосердную, как родник, которая, если уж суждено, схватит и заберет на небо этот полотняный узел и все, что в нем, даже если в нем нет ничего, кроме духа идей, только цвет воды, вес горы.
Его звали Гарри Рейл — хорошее имя для сыщика, но он больше походил на шамана. В любую погоду он сидел на голой площадке перед своим слегка накрененным домом — а дом, обшитый черной дранкой, казался нарисованным, плоским. Гарри сидел у перекрашенных ящиков, в каких привозят апельсины, и торговал наживкой — в основном опарышами и мотылем. Я никогда не видала его нигде, кроме этой площадки, и только однажды видела, как он встал и вошел в черный силуэт дома и, полное ощущение, испарился.
В 1947-м его жена умерла, и он схоронил ее прямо во дворе. По мне, это была высочайшая степень свободы — право выбирать, где хоронить любимых. Я рассудила, что у дома он сидит не только потому, что торгует. Он страж, охраняет покой жены. И, раз она рядом с ним, он тоже с нею рядом.
Я всегда предвкушала, как взгляну на него, проходя мимо, — он же святой. Мне не разрешалось ходить в город одной, но иногда мы с мамой ездили на автобусе в Кемден, а для этого надо было пешком дойти до остановки в Вудбери, на Бродстрит. Мы шли мимо, и он мне кивал. Иногда у него просто дергалось веко, но я знала — это адресовано мне.
Ле том 1957-го родилась Кимберли, младший ребенок в нашей семье. Она появилась на свет на десять лет позже меня и стала сюрпризом для всех, включая маму. Помню, как родители собирались в роддом. По телевизору шла реклама бумажных полотенец Kimberly-Clark, вот мама и назвала дочку Кимберли. Мама рассказывала — как увидела ее лицо, сразу подумала: «Знакомое лицо, где же я ее видела?» Потом сообразила: да в зеркале, конечно! Кимберли была жизнерадостным ребенком, несмотря на тяжелую астму и целый букет аллергий.
Теперь нас в доме стало восьмеро, если считать мамину кошку Варежку и мою собаку Бэмби. Мама любила кошку, а я любила Бэмби как саму себя. Моя собака была хорошим товарищем — умная, тихая, послушная. Мы привезли ее с собой из Джермантауна в новую жизнь на юге Нью-Джерси.
Когда в кармане у папы заводилась лишняя монетка, он шел в парикмахерскую. Иногда парикмахер разрешал мне посидеть в большом кресле и подравнивал мою челку. Челка у меня всегда росла криво, не знаю уж почему. Однажды парикмахер принес в зал корзинку с щенками. Его шелти родила их от кобеля немецкой овчарки. Все щенки были длинношерстные, и только самый слабый, точнее самая слабая, девочка, унаследовал шерсть овчарки при масти колли. Вылитый олененок, бесконечно милая и жалостная в своей корзинке; я назвала ее Бэмби.