Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жизнь — история патологий, а потому она сравнима с двумя болезнями сердца — брадикардией и тахикардией. На кардиограмме они выглядят по-разному: в первом случае заболевание сопровождают огромные расстояния между скачками, а во втором — скачки непредсказуемы. Но есть и третий вариант — прямая линия на кардиограмме.
Однажды кто-то проехал по титановой зажигалке «Zippo» оранжевым стотонным катком. Хотел, вероятно, проверить прочность ее сплава. И не решился бы он на столь отчаянный шаг, если бы не знал доподлинно всех уступок компании: владельцам огнива «Zippo» дали обещание принимать каждое изувеченное изделие и великодушно обменивать его на новое.
Этот эпизод переснимался четыре раза: то каток останавливался на полпути, то зажигалка начинала трещать, истерично выдавая свое несовершенство. Оператор выдумывал подходящие эффекты: впускал в павильон облака желтого дыма, обстукивал актера тысячами искусственных градин и все не решался завалить площадку снегом. Успевал заглядывать в фильмовый канал, смешивать черный кофе с кока-колой и улыбаться ассистентке режиссера.
Иногда он останавливался: усаживался в коридоре среди бравурной массовки, доставал книгу и отчаянно пытался прочесть хотя бы страницу. В последние три месяца он прицельно теребил Хемингуэя. Услышал где-то, что у него есть описание моря, и теперь листал «Праздник, который всегда с тобой» в поисках рассказов о подлодках и волнах. Пролистывал несколько страниц и траурно шел назад в павильон, откуда уже кричали: «Гер, ты готов? Продолжаем съемку!»
Гера возвращался домой на рассвете, затворялся в синий конверт-одеяло с крохотным, посеревшим с годами снеговиком, читал и слушал, как соседи за стенкой бренчат ложками, перемешивая сахар в граненых стаканах. В промежутках между чтением он выходил на лестничную площадку курить и дожидаться утра. Зимой он ложился поздно, летом чуть раньше, но не это было главным. Главным был рассвет. Он фотографировал его с четырех точек: с балкона, из кухонного окна, с лестничной площадки и, если повезет с погодой, с карниза крыши.
Фотографии он вывешивал на стены, чтобы получился единый рисунок. Иногда фреска становилась полной, но появлялись новые кадры, и картина снова оказывалась частью мозаики. Вверху, прямо над стеллажом, сидели на цветных снимках черно-белые люди. Они беспрестанно повторяли одну и ту же фразу: «Что говорить, когда говорить нечего», создавая иллюзию увлеченности беседой, позируя фотографу. Слева от людей нависли фотографии деревьев. Это были не те растения, что стоят вдоль дороги, ведущей в аэропорт, они скорее являлись погостными смотрителями с кряжистыми корнями. Их ежечасно подкармливала земля из своего неистощимого загашника.
Оператором Гера стал почти случайно. Когда надо было определяться со специальностью, выбор пал на факультет ВГИКа, где все постоянно что-то смотрели. Поступил и тут же стал самым востребованным киношником на студенческих вечерках. Усаживался на пороге туалета и начинал ловить бесценные кадры давки однокурсников.
Отпраздновать поступление было решено в одну из суббот. Они с отцом отправились наполнять продуктовые сетки на соседний рынок. Провели пятнадцать минут в мясной палатке, выбирая кусочки курицы, после чего отец, не выдержав, наконец, вида кровавых тушек, удалился покупать «Родопи». Гера остался наедине с продавцом, седым грузином, и его прищуром. Сквозь складки век просвечивали полиэтиленовые пакетики с серой краской, какие бывают только у очень старых людей. Он кряхтел, передвигаясь по периметру витрин, и общипывал правую ногу, шепотом на своем языке ругая ее нечувствительность. Из кондитерской лавки напротив появился ребенок лет четырех и, поморщившись, показал Гере язык. Продавец, опершись на стеклянный гроб с трупами кур и телятиной, тем же шепотом спросил: «Эй, малой, я лишусь ноги?» Ребенок, продолжая гримасничать, ответил строгим «да» и понесся к матери получать шлепок. Гера продолжал стоять перед витринами, мучимый теперь лишь одним вопросом: «Зачем спрашивать малютку?» Грузин вытер щеку и, не разжимая губ, объяснил Гере: «Ребенка можно спрашивать о чем угодно, он, сам того не понимая, всегда скажет правду». Через два месяца Гера вернулся в мясную палатку. Толстая рыжеволосая женщина взвешивала длинный заскорузлый телячий язык. На Герин вопрос: «А где старый продавец?» — она махнула рукой в сторону поломанного инвалидного кресла.
После этого случая лучшим пророком для Геры стал ребенок — любой ребенок.
— Я сдам экзамен по литературе?
— Да.
— А оператором стану?
— Да.
— Отец вернется?
— Нет.
В те дни европейские газеты вдруг участливо и безвозмездно отдали несколько полос под обзор событий в России. «Русские объявили команду подводной лодки погибшей», — писали в Швейцарии. Созвучно роптали: «„Курск“ заполнен водой, выживших нет» — в Норвегии. «Несмотря на безнадежную ситуацию командование хотело продолжить поиски с помощью специальных видеокамер, — поддакивала Австрия и дошептывала на ушко: — Но все были вынуждены признать очевидную гибель всех членов экипажа». Чувствительнее других была последняя новость, прозвучавшая по-португальски: «Смерть. Официально объявленная, неизбежная, ожидавшаяся — и о которой все уже догадывались». «Российский атомоход „Курск“ стал огромной могилой из стали и воды, с двадцатью четырьмя крылатыми ракетами и ядерным реактором вместо цветов», — эстетствующий Лиссабон завершил вереницу.
Какая-то женщина, собирательный образ всех жен и матерей, ставила свечи в память о подводниках в питерской церкви. Ее фотография появилась под заголовком «Россия скорбит о своих погибших». Гера месяц не показывался на людях, чтобы не слышать расспросов и соболезнований, осваивал все новые техники фотографии. Но как он ни тщился, и натюрморты, и портретные фото выходили теперь с одним и тем же сюжетом: двенадцатое августа, двухтысячный год. Одиннадцать утра, Баренцево море, сто пятьдесят семь километров к северо-востоку от Североморска. Авария атомной подводной лодки К-141. «„Курск“, не слышу вас…» Любая фотография извинялась: «Мы все скорбим, смотря тебе в камеру», предметы в натюрморте сами собой складывались в поминальный набор: любой кусок хлеба казался черным, любая плошка — рюмкой с пятьюдесятью граммами теплой водки.
Черничное небо становилось сперва бордовым, затем черным, потом всё исчезло и в поезде наступала ночь. Из разных его уголков доносилось детское лепетанье, бренчанье подстаканников и утомленный людской шепот. Проводник разносил чай и раздавал одеяла продрогшим пассажирам, как правило, путешествующим в одиночку. Его движения сопровождались теньканьем монет и тяжкими вздохами.
— Чаю мне можно?
— Можно.
Гера спустился с верхней полки, потревожив спящего внизу старика, и пошел в купе проводника.
— И что вам всем не спится…
— Рано еще спать, детишки еще не умолкли.
— Ладно. Заходи, что ли, ко мне, у меня еще на пару рюмок хватит.