Шрифт:
Интервал:
Закладка:
3
Любимая фотография – та, где мама на ослике. Модное каре, стильная оправа очков, свободный спортивный костюм, ладонь приложена ко лбу, защищая лицо от солнца. Ослик под ней красив как игрушечка. Этот снимок я рассматривала дольше всех прочих и норовила вложить его за стекло шкафа, чтобы любоваться. Мама приходила и убирала. Глядя на эти фотографии, она говорила: «Я стала такая старуха».
Маме на этой фотографии около двадцати четырех. Она закончила химфак и путешествует по Центральной Азии со своими университетскими друзьями и подругами. Эта поездка так и осталась самой яркой, долгой и далекой в маминой жизни. После она несколько раз бывала в Москве и Петербурге, и все. Мама говорила, что ей тяжело путешествовать из-за болей в спине и тазобедренном суставе, что поездка – это множество трудностей, которые ее утомляют, а она хочет спокойного домашнего отдыха. Не знаю, правда ли это. Вот же фотографии, где мама стоит у поезда, на ней тюбетейка, просторная светлая рубашка и легкие белые брючки.
Я часто спрашивала себя о том, где моя настоящая мама. Здесь, читающая книги дома, или там, где она брала билеты на долгий центральноазиатский поезд? Если обе мамы настоящие, то как вышло, что они один человек? Какая едва заметная склонность развилась в это неизбывное домоседство? И склонность ли это – или просто усталость и неуверенность, выработанная нелюбовь к неожиданностям, которые в ее жизни часто были ужасны?
Продолжая эту мысль, можно спросить, где настоящая я. Точнее, как так вышло, что все эти физически и внутренне разные женщины – я? Вот двухлетней давности московский снимок, где я, коротко стриженная и толстая, сижу с книгой. Вот вчерашняя фотография: на мне белоснежный спортивный костюм, светлый свободный плащ и большие солнцезащитные очки, волосы прикрывают грудь, вес на двадцать килограммов меньше. Понятно ли, что на этих изображениях один и тот же человек?
4
Фотографии с папиных похорон лежали в бумаге, сложенной наподобие конверта. Не знаю, кто их принес: папина семья с нами не общалась, и друзей его я никогда не видела. Так или иначе, люди, которые потом не появлялись в моей жизни, передали нам изображения с мертвым папиным телом.
Мне было два года, и я, мало понимая в чувствах, разложила найденное на полу нашей единственной комнаты. Снимки зачаровали меня. Представляя собой картины огромного непритворного горя, они были ни на что в альбоме не похожи. Неупорядоченные композиции из вытянутых рук, отвернутых лиц, пустых заплаканных глаз, крепких смиренных объятий – эти фотографии говорили мне больше, чем я тогда могла понять, и я, задумавшись, сидела перед своей ужасной выставкой, пока не вошла мама. Она сгребала фотографии размашистыми жестами, отталкивая меня и что-то крича. Через пятнадцать минут мы уже стояли на берегу реки Лососянки. Фотографии, вновь обернутые бумагой, полетели в черную осеннюю воду. Других папиных снимков у нас не было.
Других папиных снимков у нас не было, поэтому я постоянно забывала его лицо. Зимой в день его рождения мы ездили на кладбище Аульс. Автобус под нарочитым номером 13 вез нас за город через заснеженные бесприютные поля и, со свистом распахивая старенькие желтые двери, выбрасывал у кладбищенских ворот: конечная остановка. Пока мы мерзли у папиной могилы, «икарус» стоял в отдалении с закрытыми дверями, такой теплый и недосягаемый. Получаса стоянки всегда было слишком много: я смотрела на фотографию на памятнике минуты три, мама – минут восемь, а потом мы возвращались на остановку. Там можно было укрыться от ветра. Не отводя взгляда от автобуса, мы притопывали и подпрыгивали, растирали рукавицами леденеющие ноги, прикладывали рукава к лицу, чтобы, дыша в темную ворсистую полость, отогреть посиневшие носы. Я садилась на деревянную скамейку, когда больше не могла прыгать и топать. Мама нависала и просила: «Попрыгай еще. Ну хотя бы походи. Походи немного. Вставай». И я вставала, не отводя взгляд от «икаруса», пытаясь удержать в памяти папино лицо, которое я видела раз в год только на могиле.
Тогдашняя любимая книга – «Тайны замка Пиктордю» Жорж Санд. В ней девочка пытается вспомнить лицо умершей матери. Мать является в ее сны в образе нимфы с туманным облаком вместо головы.
5
Зимой 2020 года мы тоже смотрели фотографии. «После августа у нас изменились лица», – сказала Катя о нас и о других подругах. Это было правдой: в глазах появилась та твердость и сложность, которая отличает взрослых людей. Серьезный и умный взгляд ребенка – словно колодец, куда летишь и летишь, ни на что не натыкаясь. Взрослые глаза – лабиринт, полный закрытых дверей. Глаза беларусов после того лета – это, возможно, длинный коридор. Темная улица, по которой идет взвод ОМОНа, фонариками высвечивая белые лица прячущихся безоружных людей. Извилистые маршруты к воскресным маршам, рассекаемые черными железными кордонами, боками темно-синих новеньких водометов, покачивающимися дубинками, неподвижными балаклавами.
Правда, эти знаки видны только постфактум. Например, на той фотографии мне двадцать, мы с мамой пришли в пас-портный стол за какой-то справкой, я довольна тем, как сегодня одета, поэтому прошу меня снять. Молящее, жалкое лицо, но тогда оно не казалось мне таковым. Я не понимала, что выгляжу жертвой, лесным зверем в последней вспышке фар. Я хотела быть запечатленной, думая, что эта фотография мне польстит. И она действительно льстила, пока я не подросла.
6
В августе 2020 года я впервые услышала в свой адрес слово «фотограф». Это было поразительно и жутко – словно кто-то подкинул мне ворованную вещь, дивно красивую и давно желаемую, но не принадлежащую мне.
Потом я несколько раз повторила это. Упоминая при случае, что занимаюсь фотографией, я отваживала себя от самозванства. Приучалась стоять на своем.
Меня часто одолевает робость. Навести на незнакомого человека фотоаппарат, выдержать несколько секунд его смущения и замешательства, прежде чем лицо дружелюбно расслабится – даже это мне сложно перенести. Хотелось бы поехать в соседнее село Кош-Кель и поснимать, как люди живут после конца туристического сезона, но я в ужасе от мысли, что придется говорить с незнакомцами, показывая в улыбке свои несуразно длинные и широкие верхние зубы. Почему-то про зубы я сегодня думаю особенно, словно их вид выдает меня с головой, обличает, свидетельствует о неких низких душевных качествах.
Я хотела бы поснимать торговцев на Ошском рынке, которые целый день сидят на рассохшихся жестких скамьях и неудобных рыбацких стульях, но чувствую неловкость за свою красивую одежду и вкусные неторопливые завтраки.
Я бы хотела снимать Беларусь, но не могу, и за это