Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В течение двух дней Нубар обдумывал эту неожиданную идею. Когда же решение было принято, он известил своего друга.
— Значит, — будто бы сказал ему отец, — ты хочешь меня бросить. Дом мой, стало быть, для тебя недостаточно просторен…
— Дом твой просторен, но провинция тесна.
— Если эта провинция тесна для моего лучшего друга, как может она быть просторна для меня?
Нубару вовсе не хотелось объяснять отцу, какими разными были жизненные перспективы для армянского учителя и турецкого принца… Впрочем, отец не стал дожидаться ответа. Он сразу вышел в сад и принялся курить, расхаживая под ореховыми деревьями и выпуская большие клубы дыма. Иногда Нубар поглядывал на него из окна. Затем решился подойти к нему, ибо почувствовал его смятение.
— Ты мой самый дорогой друг, самый великодушный хозяин, с каким нельзя расстаться без сожалений. Скажи себе: ни ты, ни я — мы не виновны в том, что случилось с нами. Однако ни ты, ни я не можем этому помешать. Я должен был…
Друг и хозяин не слушал. Вот уже час он вынашивал свое собственное решение.
— А что, если мне поехать с тобой?
— В Ливан?
— Возможно…
— Если ты поедешь… если ты поедешь со мной… я дам тебе…
— Что же ты мне дашь?
Оба друга внезапно вновь обрели свое веселье, свою молодость. И общую любовь к изысканной игре ума. Вот только эта игра завела их очень далеко…
— Что же я могу тебе дать? — вслух спросил себя Нубар. — Ты владеешь землями, целыми деревнями и резиденцией принца в придачу, тогда как я… от моего бедного дома, столь скромного, не осталось камня на камне!
Я мог бы дать тебе самую ценную из моих книг, ведь даже тому, кто владеет всем, можно подарить старую книгу.
Я мог бы дать тебе самые мои красивые, самые удачные фотографии, которыми больше всего горжусь.
Но у меня ничего нет, все сгорело: снимки, мебель, одежда, — я все потерял.
И мне нечего тебе дать, кроме руки моей дочери!
— Решено, — сказал отец. — Я еду с тобой!
Серьезно ли относились эти друзья к своему обещанию? Мне самому кажется, что поначалу оба они восприняли это как остроумную шутку. Но затем никто из них не захотел отступать из опасения обидеть друга.
Дочери Нубара исполнилось десять лет. Она была скорее высокой для своего возраста, но при этом очень худой и чернявой, нескладно одетой — слишком вытянувшаяся девочка, а не маленькая женщина. Ее звали Сесиль. Она выйдет замуж за друга своего отца через пять лет. В 1914 году. Незадолго до наступления лета. Незадолго до войны. Будет устроен пышный прием, на котором — быть может, в последний раз в истории — турки и армяне станут петь и плясать вместе. Среди тысяч других гостей там появится наместник Горы, а им был тогда как раз армянин по имени Ованес-паша. Этот старый чиновник империи специально по данному случаю произнесет импровизированную речь о вновь обретенном братстве между османскими общинами — «турки, армяне, арабы, греки и евреи, это пять пальцев августейшей руки султана» — и удостоится бурных аплодисментов.
Нубар даже в разгар празднества не мог избавиться от тревожных ожиданий, зато новобрачный был весел, как уличный мальчишка:
— Ну же, тесть, оставь свои думы, присоединяйся к нам! Посмотри, как все эти люди вокруг тебя смеются и хлопают в ладоши… разве не нашли мы здесь то, что утратили в Адане? Зачем нам теперь эмигрировать в твою Америку?
Действительно, внешне все пошло на лад. В предвидении брака отец приказал построить в окрестностях Бейрута, в месте под названием «Сосновый холм», роскошный дом из песчаника — по образцу того, который ему пришлось покинуть. Из Аданы он перевез фамильную мебель, драгоценности матери, старые инструменты отца, ковры, целый ящик бумаг с правами на собственность и фирманами султана, а также — само собой разумеется — все свои фотографии.
И на большой стене в гостиной нового дома Кетабдара воцарился совершенно неожиданный снимок: погромщики с их повязками на головах, с потными лицами в злобном свете факелов — на протяжении всей жизни отец будет держать у себя на глазах картину этой необычной охоты. В течение многих лет гости станут стекаться к ней волнами, чтобы приглядеться поближе к этим людям, тщетно пытаясь найти знакомую физиономию. Отец же, выдержав долгую паузу, чтобы дать им возможность побарахтаться в бесцельных предположениях, говорил:
— Не ищите, тут никого узнать нельзя… это толпа, это судьба.
Он всегда садился лицом к погромщикам — в отличие от Нубара, который неизменно поворачивался к ним спиной и даже опускал глаза, входя в комнату, лишь бы не видеть их вновь.
Вероятно, отцу хотелось, чтобы его друг отныне жил вместе с ним. Но Нубар предпочел снять по соседству гораздо более скромный домик, служивший ему одновременно студией. Губернатор назначил его своим официальным фотографом, и через несколько месяцев у него уже отбоя не было от клиентов. Так спешит взойти зерно на скалистой почве, ибо знает, что весна будет короткой.
* * *
Тем летом началась война четырнадцатого года. Для переживших ее она навсегда останется Великой войной. Впрочем, у нас не было ни окопов, ни кровопролитных боев, ни газовых атак с применением иприта. Здесь будут страдать не столько от сражений, сколько от голода и эпидемий. А потом от эмиграции, которая опустошит деревни. Отныне на всей Горе появятся — и останутся надолго — бесчисленные дома, над которыми не будет виться дымок.
Именно тогда в Адане и по всей Анатолии началась резня. Земля Леванта переживала самые гнусные мгновения своей истории. Наша империя агонизировала позорно, и на ее руинах внезапно появилось множество ублюдочных государств, где каждый взывал к своему богу с просьбой заставить смолкнуть молитвы других. А на дорогах потянулись первые колонны беженцев.
Это было время смерти. Но моя мать была беременна. Нет, это не меня она носила — пока еще не меня. Мою старшую сестру. А я родился после войны, в девятнадцатом.
Я редко рассказываю о матери. Потому что совсем мало ее знал. Она умерла при родах моего младшего брата. Мне тогда не исполнилось и четырех лет.
У меня сохранилось о ней только одно воспоминание. Я зашел к ней в комнату, босоногий. Она сидела в ночной рубашке перед зеркалом. Взяла меня за руку и приложила ее к своему округлившемуся животу. Быть может, она хотела, чтобы я ощутил, как шевелится ребенок. Я смотрел на нее, ничего не понимая, по ее щекам текли слезы. Я спросил, не заболела ли она. Она вытерла глаза платком, который прежде нервно теребила, затем оторвала меня от пола, подняла на руки и надолго прижала к груди. Я вдыхал ее теплый запах с закрытыми глазами. Мне хотелось, чтобы она никогда не опускала меня на землю…
Отчего она плакала? Была ли это боль? Женское недомогание? Приступ меланхолии? Даже и сегодня мне так хотелось бы узнать!
В памяти моей остался и еще один ее образ, но тут я не вполне уверен. Я вижу мать стоящей перед дверью в белом платье, облегающем фигуру и расширяющемся у лодыжек. На ней шляпка с вуалью. Словно она сейчас отправится на благотворительный праздник. Но, повторяю, здесь я не так уверен. Позднее мне довелось увидеть эту фотографию, и я мог вообразить, будто присутствовал при самой сцене. Мать стоит неподвижно. В застывшей позе, с бледной улыбкой, без единого слова. И смотрит она не на меня.