Шрифт:
Интервал:
Закладка:
щель
слабого света
между
двумя
вечностями
тьмы…
«Безграничное, на первый взгляд, время есть на самом деле тюрьма», – напишет позднее В. Н. «…Тюрьма времени шарообразна и выходных дверей не имеет». Он был своего рода хронофобом, мчащимся по направлению к пропасти со скоростью 4500 ударов сердца в час и ясно осознающим, что стоит на корме корабля времени.
Однако время движется вперед, и Владимир вспоминает, как относилась к их уходящему миру его мать: «Любить всей душой, а в остальном доверяться судьбе – таково было ее простое правило». Таков был ее дар. «„Вот запомни“, – говорила она заговорщицким голосом, предлагая моему вниманию заветную подробность Выры – жаворонка, поднимающегося в простоквашное небо бессолнечного весеннего дня, вспышки ночных зарниц, снимающих в разных положеньях далекую рощу, краски кленовых листьев на палитре бурого песка, клинопись птичьей прогулки на свежем снегу». Вот запомни.
Из всех событий жизни самые живые вспышки воспоминаний вызывала у В. Н. его первая любовь.
Девушки, о которых рассказано в книге «Память, говори»…
Зина, встреченная у океана в Биаррице, – «прелестная, загорелая, капризная». Колетт – девятилетняя подружка по пляжу, с ней Володя сбежал, зажав в руке золотую монету и сачок для бабочек, в запретный кинотеатр. Некая американка, встреченная в Берлине, которая однажды вечером явилась на роликовом скетинг-ринке. В. Н. сразу решил, что ее зовут Луизой, а ее настоящее имя так и осталось неизвестным. (Воображаю гримасу Владимира, узнавшего свою Луизу среди танцовщиц, отплясывающих в безвкусных декорациях на сцене мюзик-холла, – его целомудренные мечты разлетелись в прах). В России это будет Поленька, дочь старшего кучера в Выре, стоявшая на пороге своей избы и смотревшая на закат, в то время как он проносился мимо на велосипеде. Он ни разу не заговорил с ней и только смотрел на нее издали, но именно она стала «первой, имевшей колдовскую способность прожигать мой сон насквозь (а достигала она этого просто тем, что не давала погаснуть улыбке) и вытряхивать меня в липко-влажное бодрствование всякий раз, что снилась мне». Как-то раз В. Н. увидел, как она, обнаженная, резвится у старой купальни на берегу Оредежи. Но вот явилась Тамара – и затмила всех своих предшественниц. Ласковая, с легкой склонностью к полноте, с восточным разрезом глаз. Эта девушка и две ее подруги вторглись однажды летом в набоковские лесные владения, не обращая внимания на надписи «Вход воспрещается». Тамара, с которой шестнадцатилетний Владимир в сосновой рощице «разъял ткань вымысла и выяснил вкус реальности».
Впервые он взглянул на нее украдкой, и этот взгляд остался без ответа. «В тот притихший июльский день, когда я увидел ее, стоящей совершенно неподвижно (двигались только зрачки) в березовой роще, она как бы зародилась здесь, среди настороженных деревьев, с беззвучным совершенством мифологического воплощения».
Первый вздох любви. Девятое августа 1915 года, половина пятого.
Первое воспоминание. Ее густые темно-каштановые волосы. Год спустя она их обрежет, но Владимир «навсегда запомнил их такими, какими увидел впервые, – туго заплетенными в толстую косу, свернутую на затылке кольцом и стянутую широкой, черного шелка лентой».
Состояние смятения. Их свидания в лесной чаще. Распутный молодой гувернер, с помощью старого телескопа подглядывавший за ними из кустов. Немилосердная зима в Санкт-Петербурге (укромные уголки в музеях не могли заменить рощиц Выры). В последний раз он видел ее в вагоне дачного поезда: она ела шоколад. И наконец, ее письма, так и оставшиеся нераспечатанными и непрочтенными. Письма, пришедшие уже после того, как семья Набоковых поднялась на пароход, уходивший из гавани на Южном берегу Крыма в Константинополь.
«Тамара», она же Люся Шульгина
Девушку, названную в книге «Память, говори» Тамарой, на самом деле звали Валентина Шульгина. Впервые она увидела Набокова, когда, забравшись на дерево, собирала яблоки. Владимир звал ее Люсей.
Читая о первой любви Набокова и о поразительном взрыве самосознания, который он пережил благодаря этой встрече, я думала: а может быть, личная жизнь В. Н. воплотилась в его писаниях в куда большей мере, чем мне казалось раньше? Не хотелось себе в этом признаваться, но становилось ясно, что я уже занялась литературным расследованием, в конечном счете оно привело к написанию книги.
В течение долгих лет я откладывала чтение «Память, говори» на потом. Меня увлекал Вымысел – «Ада», «Лолита», «Дар», «Бледное пламя». И я твердо верила, что описанные в них красочные миры практически ничем не обязаны биографии своего создателя. Да кому какое дело до детских горестей, супружеских измен, вечно одинаковых грехов? (О, эти бесконечные подозрения, которые до сих пор сбивают с толку столь многих… То ли дело деталь – яркая, точная, совершенная деталь! Правдивость исповедей обманчива!) Сохранять верность суверенному Вымыслу в конце ХХ века считалось ужасно старомодным. Великие писатели не приступают к сочинению прежде, чем переживут то, о чем хотят написать, на собственном опыте. Но В ивиа н Даркблоом , этот несчастный выдумщик правдивой лжи, как же его исправить? Литература рассказывает правду. Она не выдумывает ее. (Однако я отклонилась в сторону.)
Однажды летним вечером я гуляла по улицам Монтрё и набрела на книжный магазинчик, где среди прочего пылились и кое-какие американские издания. Повинуясь привычке, я провела рукой по шершавым корешкам стоящих на длинной железной полке книг и натолкнулась на «Память, говори», аккуратно втиснутую между «Лолитой» и «Адой». Мистер Мак-Фатум [3] , похоже, не шутил. Знакомая с детства троица – словно узор судьбы. Я купила книгу и провела следующие дни под сенью осыпавших семена деревьев городского парка, отрываясь от чтения только из-за кратковременного дождя или чтобы избежать разговора с похожим на маньяка местным жителем. Книга, на которую я так жадно набросилась, не походила ни на одну из попадавшихся мне ранее автобиографий. Автор этого чарующего сочинения, состоящего из 14 глав и причудливого указателя, похоже, не заботился об измерении ровного пульса жизни и не пускался в утомительные перечисления одному ему важных деталей. «Память, говори» была столь же чувственно притягательна, как вымышленное художественное произведение. Не пустотелый памятник прошлому, а вглядывание в его неприметные на первый взгляд узоры, рассыпанные легким пунктирным рисунком по ткани времени. Книга свидетельствовала о жизни как о творчески становящемся незавершенном тексте, который остается недоступен тому, кто погружен в повседневные заботы, и познается только обращенным в прошлое взором художника. «Проследить на протяжении своей жизни такие тематические узоры и есть, думается мне, главное назначение автобиографии», – писал Набоков. Для меня «Память, говори» стоит особняком среди целых библиотек так называемой литературы нон-фикшн. Это одновременно и зеркало, и поразительная линза: если поглядеть в них, все ваши представления о литературе и жизни перевернутся вверх тормашками.