Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И еще я поняла, что была права насчет своего десятого дня рождения: детство действительно закончилось.
Так мы прожили пару месяцев: мама с Роджером спали в гостиной на раскладном диване, а я – в смежной с ней спальне. Раза два в неделю Роджер заходил ко мне «пожелать спокойной ночи» и каждый раз повторял, что я должна вести себя разумно и соблюдать новые правила семейной жизни. Мама не принимала в этом никакого участия, никогда не вмешивалась и только кивала и рассеянно мне улыбалась. Она была вечно погружена в «поиски себя», ничем, кроме этого, не интересовалась и с удовольствием переложила принятие всех решений и всю ответственность за нашу жизнь на Роджера.
К середине лета такая жизнь ему, судя по всему, надоела, и он вдруг объявил, что уезжает в Северную Викторию, чтобы поработать на сборе фруктов. После его отъезда мама впала в полную прострацию. Она так горевала, что стала неспособна к выполнению даже самых элементарных домашних обязанностей. Целыми днями она лежала в кровати, рыдая и тревожась то за физическое, то за психическое благополучие Роджера. Больше всего ее, кажется, беспокоила его полная беспомощность в финансовом плане. Она поведала мне, что в прошлом он неоднократно сжигал наличные деньги и свои пенсионные чеки. Именно это, а также патологическая ненависть к собственной семье и некоторые расстройства сексуального характера и привели к тому, что он несколько раз попадал в различные психиатрические клиники. Нельзя сказать, что я особенно стремилась вытянуть из нее эти сведения. Они ни в коем случае не успокаивали меня и только усугубляли мои сомнения в правильности сделанного мамой выбора. В конце концов я решила, что все это слишком сложно для меня: мне было всего десять с половиной лет, и я никак не могла понять, что заставило маму из всех мужчин на свете выбрать идиота, который любит устраивать костры из купюр.
Во время отсутствия Роджера мама обращалась со мной не как с дочерью, а скорее как с ровесницей и подругой, а в плохие дни она становилась мне дочерью, я – ее матерью. Нам повезло, что этот период совпал с летними каникулами и я могла находиться рядом с ней целыми сутками. Я ходила в банк, ездила на своем самокате в торговый центр за покупками, готовила как умела (лучше всего мне удавались бараньи котлетки на гриле и картофельное пюре) и платила по счетам. Пару раз, не в силах самостоятельно справиться с мамиными истериками, я вызывала врача. В иных случаях, чтобы ее успокоить, хватало одной пощечины.
В этот период мама даже ненадолго вернулась к старым привычкам, и в нашей квартире опять появился один из ее бывших приятелей-моряков, огромный и толстый Эшли, который уверял, что в его жилах смешалась английская, бирманская и еще какая-то экзотическая кровь. Несколько ночей он провел на мамином раскладном диване и по ночам с грохотом пробирался через мою комнату в туалет. К счастью, это продлилось недолго и кончилось шумным скандалом и вызовом полиции. Я в это время была в гостях у наших нижних соседей, а мама вопила на всю улицу, уверяя, что Эшли пытался задушить ее. Я не особенно ей поверила, хотя и предпочла держать свои сомнения при себе: нашу миниатюрную бабушку мама тоже нередко обвиняла в попытках удушения.
Роджер, очевидно, по-прежнему представлялся маме прекрасным принцем, и она с величайшим нетерпением ждала его возвращения, вычеркивала дни в календаре и с надеждой смотрела на почтальона, мечтая получить весточку от своего заблудшего сборщика фруктов. А потом он вернулся, так же неожиданно, как и исчез. И наша жизнь тут же вернулась на прежние рельсы. По мнению Роджера, я продолжала вести себя неразумно и изо всех сил портила чудесную семейную жизнь, которая могла бы у нас получиться. Теперь он еще более откровенно пренебрегал мамиными желаниями и мнениями, издевался над ее тупостью, а она за это обожала его еще больше. Она немедленно пресекала любые попытки, мои или ее друзей, критиковать Роджера и, кажется, считала его единственным человеком на свете, у которого имеются ответы на все вопросы.
Когда я закончила начальную школу, встал вопрос, где мне учиться дальше. Роджер постановил, что я отправлюсь не в старшую школу со своими бывшими одноклассниками, а в частный пансион для девочек, находящийся довольно далеко от нашего дома. Я проучилась в нем полтора года, решительно отказываясь резать лягушек в биологической лаборатории и часто прогуливая уроки, чтобы тайком навестить бабушку. И хоть в то время я чувствовала себя очень несчастной, я никогда ей не жаловалась. Я знала, что она ничем не сможет помочь мне и только зря расстроится. Она и без того ненавидела Роджера и все еще не могла смириться с тем, что мама изгнала ее из своей жизни. Я просто зарывалась лицом в ее теплые колени, а она гладила меня по волосам, и я понемногу успокаивалась. Я не могла рассказать ей о том, что происходит у нас дома, – это было слишком стыдно и странно, и я инстинктивно чувствовала, что должна сохранить в неприкосновенности хоть один кусочек детства, хоть эту единственную связь с нормальной жизнью.
Довольно скоро я заметила, что, когда я болела, Роджер оставлял меня в покое, а кроме того, мне не надо было ходить в школу. После чего я в больших количествах начала поглощать слабительные конфеты. Мама не могла понять, с какой стати у меня вдруг развилась хроническая диарея и почему у Роджера так портилось настроение во время моей болезни. Но, к сожалению, один раз я немного перестаралась со слабительным и заболела чересчур сильно. В результате в моих вещах нашли пустую коробку из-под лекарства, и Роджер тут же объявил маме, что я пыталась покончить с собой. Что было, разумеется, полной чушью: если бы я действительно хотела убить себя, то выбрала бы какое-нибудь средство поблагороднее, чем понос.
Тем не менее мама решила, что меня необходимо показать психиатру. Она добилась направления и записала нас на прием, а перед тем как туда отправиться, они с Роджером усадили меня на маленький стульчик без спинки, обычно стоявший перед туалетным столиком, и с девяти вечера до трех часов ночи читали мне лекцию о том, что случится, если мне придет в голову рассказать психиатру о некоторых вещах, которые происходят в нашей квартире. Меня пугали тюрьмой для лживых девочек, сумасшедшим домом и всеобщим осуждением за неблагодарность, после чего, решив, что я достаточно подготовлена, отпустили спать.
В течение полутора лет мы с мамой более или менее регулярно приходили в неуютный, тускло освещенный кабинет психиатра, и потом я целый час слушала, как мама проливает слезы и жалуется на судьбу, наказавшую ее неразумным ребенком. «Неразумным» Роджер всегда называл мое нежелание мириться с его навязчивыми приставаниями, но, разумеется, об этом мама не говорила врачу ни слова. Время от времени доктор без особого интереса справлялся у меня, что я лично думаю о своем неразумном поведении, причиняющем столько горя моей матери, и, как правило, я мычала в ответ что-то неразборчивое. Мне до сих пор непонятно, как мог он ожидать от меня каких-то откровенных ответов в присутствии мамы. И до сих пор я испытываю горечь, вспоминая о сухом, бездушном и незаинтересованном отношении этого врача к своему пациенту: он предпочитал бичевать мои пороки, вместо того чтобы выяснять истину. Все признаки эмоционального и сексуального насилия явно присутствовали в моем поведении, но он ни разу не выразил ни тени недоверия или удивления столь ненормальными отношениями между ребенком и родителями. Еще более странным казалось мне его требование за каждый сеанс получать полтора доллара из моих собственных карманных денег. Получалось, что я сама платила за то, чтобы мама имела возможность снова и снова жаловаться на меня. А дома тем временем все оставалось по-прежнему и насилие не прекращалось. Тот врач предал меня, так же как предал свою профессию. Уверена, что и многим другим детям он укоризненно грозил пальцем и глубокомысленно кивал, оставаясь при этом глухим к их беззвучным, но отчаянным мольбам о помощи.