Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вызывает духов.
Столоверчение, гипноз, мистические ордена, социалистические кружки, астрология, черная магия, китовослышащие, анархисты, морфинисты, суфражистки и защитники животных — чего только сейчас нет. Вот и Ядвига туда же — увлеклась спиритизмом. Кого они там вызывают, адмирала Стабба? Хорошо хоть, не Аттилу. И не Великого Кальмара… Впрочем, с них станется.
Душно мне.
Я нахожу шпингалет — кррр. Окно распахивается.
Холодная струя врывается в комнату, шторы бьются фиолетовыми парусами.
Хорошо.
Я придвигаю кресло и сажусь напротив Тушинского.
— Мне двадцать шесть лет, — говорю я. — Я лейтенант броненосного флота Его Величества. Вам все равно, Генрих, а для меня это кое-что значит. — Актер молчит. — Знаете, сейчас удобная ситуация. Я пьян, поэтому скажу все, что думаю. Вы пьяны, поэтому вам придется меня выслушать. Что скажете, Генрих?
…
Тушинский встает.
Вспышка света. Комната опрокидывается.
Я лежу на полу и думаю: вот сукин сын.
Вскакиваю.
Оскорбление второй степени — оскорбление действием!
Это означает одно.
Будет кровь.
— Идите к китам, дорогой мой Козмо, — говорит он абсолютно трезвым голосом. Выпрямляется.
Как его можно любить?
А вот так.
Потому что сейчас этот сукин сын прекрасен. Сын докера, говорите? Да в нем аристократизма на пол-Кетополиса хватит.
Меня трясет от ярости.
Я беру со стола бокал и, не глядя, делаю глоток. Стекло стукается об зубы. Шампанское? Отлично! Пузырьки ударяют в нос — я морщусь.
Тушинский смотрит на меня, выгнув бровь.
Сволочь. Ненавижу.
— Кажется, с ролью мебели вы справлялись лучше, — говорю я охрипшим голосом. — Что теперь? Будем драться на кулаках? К вашему сожалению, я-то не швейцар.
Генрих улыбается.
— Тоже верно.
Я выше ростом и тяжелее, но занимался в детстве чертовой музыкой, а не проклятым боксом. А Тушинский справился со швейцаром.
Я пытаюсь вспомнить, когда в последний раз бил человека. Кажется, в Навигацкой школе. Впрочем, кто тогда не дрался? «Селедки» с «механиками» — вечная война. Честь флота, господа гардемарины, и в зубы — н-на! Будущие офицеры не отступают перед гражданскими…
Легенды гласят, что наши побоища — детские шалости по сравнению с тем, как чудили предыдущие выпуски. Говорят, сам Остенвольф… впрочем, тут легенды, скорее всего, ошибаются.
Он же морпех.
Вообще-то и нам, и «механикам» повезло, что школы морской пехоты находятся за городской чертой, — иначе вряд ли бы кто из нас выжил. Морпехи — страшные люди. Серая дубиноголовая масса, которая умеет только одно — убивать. Иногда мне кажется, что их боевые автоматоны гораздо более человечны, чем они сами.
Тушинский достает бутылку из ведерка. Разливает шампанское по бокалам.
— Выпьете, Козмо? — говорит он. — Напоследок. Прежде чем я размозжу вам голову?
Глаза неестественно блестят. Голос иногда плывет, как на заезженной пластинке.
И тут я понимаю, что происходит. Тушинский играет трезвого.
А на самом деле…
Додумать я не успеваю — дверь открывается.
— Вот вы где! — Ядвига замолкает, смотрит на нас по очереди — внимательно. — Так, — она входит в комнату, — что здесь происходит?
Мы молчим.
— Ничего не было, — говорит она. — Слышите? Ничего. Вы сейчас мне это оба пообещаете.
Ядвига встает между нами. Пользуясь моментом, я вынимаю у Тушинского из пальцев бокал и отступаю на шаг. Движение почти танцевальное. Раз — и готово. Весело.
Актер стекленеет.
— Генрих, пожалуйста… — Она заступает ему дорогу. — Козмо!
Интересно, как меняется ее голос. Минуту назад — сама мягкость, сейчас — укротительница тигров. Еще немного — и мне разожмут челюсти стволом револьвера.
Шампанское щекочет нёбо. Хорошо.
— Вам уже хватит, Генрих. Оставьте мальчика в покое.
Она осекается.
Пауза.
Я с силой швыряю бокал в пол и выхожу.
…Вообще-то нам обоим было достаточно. В отличие от невменяемого Тушинского я это прекрасно понимал. Но меня неожиданно взбесило это «мальчик». Если бы меня отвергли, я бы ушел отверженным. Это почетная капитуляция, уходим под барабанный бой, распустив знамена. Но так! Так!
В общем, кровь должна была пролиться.
…Меня трясет. За моей спиной разливается запах шампанского — липкий, сладкий. Просачивается в щель под дверью. Я врываюсь в гостиную и с разгону натыкаюсь на человечка в дешевом партикулярном платье. Черт, он-то откуда взялся? Жидкие светлые волосы. Человечек оборачивается, чтобы возмутиться, открывает рот…
На редкость уродливая рожа. Я говорю:
— Будете моим секундантом?
— Я-я? — «уродливая рожа» еще и заикается. Прекрасно!
— Да.
— Это т-так… я н-не знаю, что сказать…
— Скажите: всегда к вашим услугам, господин Дантон.
Белесые брови поднимаются и опадают.
— Я-я к вашим… — Он спохватывается: — Н-но я же н-ничего не знаю!
— Тем лучше. Сейчас я вам все подробно объясню. Вы тонкий человек, вы поймете. Мне нанесли страшное оскорбление, — я голосом выделяю «страшное». Мне весело, я уже все решил. Человечек покорно кивает. Бедняга. Похоже, он из тех, кто вечно «делает услуги». А ведь молодой совсем. — Кстати, как ваше имя?
— П-по… — Он мучительно выгибает брови. — Я-ян П-по…
— Отлично! Так вот, дорогой Ян. Вы любите оперу?
Похоже, это окончательно сбивает его с толку.
— К-конечно.
— А я — нет. Так вот, о деле. Я оскорблен…
В груди у меня вдруг оказывается нечто мертвое. Точно на месте сердца — резиновый кальмар, распустивший вялые щупальца.
— …и желаю драться.
Давайте поговорим о ненависти.
Я ненавижу:
Ноты и клавиры.
Ненавижу: либретто и гаммы.
Гремящий рояль в гостиной.
Мужские распевающиеся голоса. а-А-а-а-А-А-а.
Ненавижу.
Ария клокочущей ненависти для низкого голоса и фортепиано, исполняется в тональности ре минор.
Еженедельные музыкальные вечера у Дантонов. Отец высокий, сухощавый, в гражданском костюме в тонкую полоску, черный галстук. Встречает гостей. Мама за роялем (белое платье… низкий приятный голос, теперь редко поет сама, часто хворает… жаль, красивая женщина, слышу я голоса), впервые вышла после долгой болезни. Она худая и бледная, играет чуть неловко, механически, часто сбивается — но все вокруг уверяют, что она прекрасна. Да, прекрасна! Увлеченные люди.